Солдатские дети

Повесть

Содержание
2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

ы были похожи на маленьких странников, когда задолго до начала уроков, перекинув через плечо сумки от противогазов или сшитые из пятнистых армейских плащ-палаток, серьезные и озабоченные, уходили из дома. Портфелей у нас, по случаю военного времени, не имелось, да мы и слова такого не слышали – портфель.

Сумка была единственным украшением и верным знаком, указывающим на нашу принадлежность к высокому и таинственному миру науки. В сумках вместе с видавшими виды учебниками – из строгого расчета одна книжка на несколько ребят, живущих по соседству,–иногда лежали ржаные лепешки, яблоки или морковка. Книжки расползались от ветхости, а лепешки рассыпались потому, что в них было совсем мало муки. Крошки вместе с клочками учебников – этот союз мудрости и хлеба насущного – мы щедро вытряхивали из сумок голубям – давним обитателям школьного чердака. Голуби шумно осыпались сверху, доверчиво задевая торопливыми крыльями наши плечи, а мы, очистив сумки, шли в глухой сад, заросший терновником и ежевикой.

Когда-то и большой одичавший теперь сад, и длинный каменный дом с узкими закругленными кверху окнами, в котором помещалась школа, принадлежали лавочнику Ефанову. Лавочника помнили только старики, а мы уже и к школе, и к саду относились как к своему собственному. Потайными лазами уверенно пробирались в самую чащобу, где на уютной поляне возвышался грушевый пень, подобие круглого стола,–излюбленное место наших игр и разговоров. Осторожно ползли по извилистым терновым норам, где чуть зазевался или неосторожно повернулся и до крови располосовал лоб, а то, чего доброго, штаны или рубаху.

Ободранный лоб редко кто заметит, вроде бы он обязательно должен быть таким, а за испорченную рубаху, к примеру, словно она покупалась раз и на всю жизнь, мать могла всыпать первым, что попадалось под руку. Почему-то попадалась всегда гибкая лозиновая хворостина, до того неприметно стоявшая за дверью в сенцах.

Но это никого не смущало, и на поляне в ежевичных зарослях собиралось иногда человек десять – пятнадцать. Завсегдатаев же было семеро. Мы любили поляну, как любят матросы свой корабль: скромно и предано. Здесь мы устраивались вокруг грушевого пня и, отделенные от всего мира непроходимой терновой стеной, чувствовали себя свободно, как на необитаемом острове.

Кто бы ни старался попасть на поляну первым, всегда опаздывал – на грушевом пне уже восседал Филька Лыгин, большеголовый пятиклассник с хитрыми раскосыми глазами. Можно было подумать, что он тут дневал и ночевал, лишь бы никому не уступить первенства. Прибывших после него он замечать не спешил и озабоченно рылся в своей сумке из мешковины, узкой и глубокой, как торба. С этой сумкой Филька ходил летом помогать отцу, кривому дяде Васе, пасти овец. Сумка имела бывалый вид, но особенно Филька гордился двумя коричневыми подпалинами от костра. Эти отметины остались от того дня, когда он сильно умаялся и, приткнувшись около тепла, крепко уснул. Тлеющую торбу откинул ногой отец – подошел к костру цигарку выкурить. Филька проснулся сам, как от толчка, и испуганно посмотрел на отца. Отец дымил самокруткой, щурил единственный глаз и глядел им на Фильку безразлично, словно ничего не случилось. Прощалось, значит.

Не прощалось одно: когда, улучив подходящий момент, он вспрыгивал на барана, покрупней и хватался за витые рога. Увлекала не сама езда, а злое бессилие барана, пытавшегося сбросить не прошеного седока. Баран выгибал шею, прыгал, скакал, униженно блеял, но Филька держался цепко и спрыгивал, когда за грозным окриком, оглушительно, со свистом щелкал отцовский кнут. И все-таки заманчиво было объездить барана. Филька выжидал часами, когда отец после обеда устроится где-нибудь под кустом акации над оврагом и заснет. Это были самые волнующие минуты свободы. Филька потихоньку забирал отцовский кнут и становился полноправным хозяином стада. Но бараны тоже меняли тактику. Завидев своего мучителя, они или убегали, или, пригнув голову к земле, устремлялись к Фильке, норовя поддеть рогами. Тогда отступал он и скучал до вечера, пока не угоняли стадо. Усталой трусцой бежал он вслед за овцами по остывающей пыльной дороге домой. Красное низкое солнце сгорало в садах, топились избы, и на улицах сладко пахло вареной картошкой, но спать хотелось еще больше, чем есть…

Вслед за Филькой появлялся Алеша Фомин, белоголовый и голубоглазый застенчивый мальчик.

– А, Культурный, – тянул Филька, не отрываясь от своей сумки. – Садись уж.

Алеша аккуратно клал сумку на землю, садился рядом с пеньком на траву и, подперев щеку кулаком, смотрел задумчиво перед собой, словно к чему-то прислушивался. Как только он пошел в первый класс и узнал, что всех старших называть на вы, сразу и прочно усвоил это правило. Поначалу бабы, к которым Алеша обращался на вы, удивленно смеялись. Их сроду так не называли, да и чудно как-то, но привыкли и говорили об Алеше серьезно и одобрительно – культурный. Ребята не замедлили дать Фомину прозвище Культурный. И, конечно, смысл в это прозвище вкладывался свой, насмешливый и обидный, но Алеша не обижался. На селе у каждой избы подворные прозвища, да и у многих людей тоже. И не злые, больше шутливые. Клички давались по заслугам, и, случалось, особо меткие оставались при человеке на всю жизнь.

На самом краю порядка, где начинался глубокий глинистый овраг и полз к березовому лесу и дальше в поля, к дальнему хутору, в деревянной избенке жил многодетный горбатый Антип. Ничем он не был знаменит, если не считать, что его отец в здравом уме и твердой памяти смастерил из кровельной жести сапоги и целую неделю ходил по селу, наводя на всех веселую жуть. Было это сразу после революции, и жестью он запасся, когда крушили местный оплот самодержавия – дом помещика Доверителева, человека спокойного и доброго. Когда Антип вырос и женился, без всякой связи с доблестью предка, ему дали прозвище Апполон. Вот те на! Видных знатоков античности в селе не числилось, а потому происхождение прозвища осталось неразгаданной тайной. Звали его потом не Апполон, а ласково, словно мальчишку – Апполончик.

Филька Лыгин втайне завидовал Алешиной кличке, потому, что Фильку за поддакивание тем, кто был сильнее его, прозвали Подлыгатель. Он злился, но ничего поделать не мог: клички не выбирают….

Когда за кустами терновника раздавался свист с переливами под соловья, значит, жди Гавроша. Кто такой Гаврош? Это шестиклассник Колька Ягунов, вихрастый школьный силач. Он сам утвердил за собой это лестное прозвище. Однажды после уроков Елена Петровна прочла классу рассказ о мужественном французском мальчике Гавроше, и Кольке так понравился юный герой, что потом во всех играх он требовал называть его только Гаврошем, независимо от того, во что играли. Он стал также гордо вскидывать свою вихрастую голову, выпячивать грудь вперед и постоянно держать руки в карманах. Учителя делали ему замечания за эту новую привычку, ставили в угол за непокорность. Все мы ходили стриженые наголо, а Колька стойко охранял свои не очень длинные вихры. Исчерпав уговоры и угрозы, его исключили на неделю из школы, но выйдя в тот злопамятный день из класса, он в коридоре громко запел песню Гавроша:

У них мундиры синие и сабли на боку.
Огонь по линии! Ку-ка-ре-ку!

Класс негромко, но одобрительно засмеялся, а Елена Петровна сделала вид, что ничего не слышит.

Колька Ягунов был круглый отличник, и потому, наверное, когда через неделю он явился в школу, как ни в чем не бывало при вихрах, но старательно причесанный, учителя оставили его в покое. Колька, конечно, не знал, что своей победой он обязан Елене Петровне, отстоявшей его вихры на педсовете, не столько вихры, да и не их, разумеется, а Колькину мечту – быть во всем похожим на Гавроша.

Он как-то попросил любимую книгу у Елены Петровны, без конца перечитывал ее, подолгу рассматривал картинку, где был нарисован маленький француз, смело идущий навстречу пулям врагов. Кольке очень не хотелось, чтобы Гаврош погибал, и по-своему пытался его спасти. Он много раз старательно срисовывал Гавроша, но рисунки не удавались, а потому Колька их никому не показывал и складывал в ящик на печке. Так было спокойнее, словно стены избы могли укрыть маленького француза от пуль версальцев.

В ящике на печке хранились все Колькины сокровища: автоматные и винтовочные гильзы, сломанный компас, пилотка с красной звездочкой и самая большая ценность– немецкая ракетница, точь-в-точь настоящий пистолет. Ракетницу ему подарили танкисты, прожившие у них на постое два дня. Когда танки заревели и двинулись по дороге из села, Колька тоже заревел и бежал за танками до леса, пока не выдохся. Он все еще надеялся, что танкисты возьмут его с собой на фронт. Колька очень гордился ракетницей, а вечером он клал ее под подушку и, чувствуя щекой ее каменную твердость, спокойно засыпал.

Филька поспешно слезал с пенька, когда на поляне появлялся запыхавшийся Колька. Ягунов валился на траву и лежал некоторое время, широко раскинув руки, глядя в бездонную голубизну еще теплого сентябрьского неба. Совсем низко над лозиновыми кустами плыли поблескивающие паутинки, а в чащобе осторожно урчали горлинки.

Последними являлись братья Солдатовы – Мишка и Ванька. Оба худющие, длинноногие, зеленоглазые и очень рыжие. Братья любили драться и делали это с веселым азартом, словно продолжали какую-то игру. Первыми они никого не трогали, задираться было не в их правилах, но если начиналась потасовка, бежать не спешили. Их боялись.

Пока стояли теплые осенние дни, братья приходили в школу босиком, а с первыми холодными дождями надевали огромные солдатские ботинки. Солдатовых не дразнили, над ними не смеялись. И не потому, что боялись их самих или их закадычного друга и соседа Кольку Ягунова. Не было у Солдатовых прозвища. Просто называли их Солдатова ребятня, подразумевая, кроме Мишки и Ваньки, еще четверых, тоже рыжих и зеленоглазых.

Неотлучно при братьях Солдатовых находился Борька Костыль. Где бы летом ни мелькали их рыжие головы, чуть приотстав, прыгал следом Борька. Было ему лет пять, когда его то ли простудили, то ли еще какая болезнь приключилась, только левая нога стала сохнуть. Годам к десяти Борька ступал уже только на пальцы, вытягивая ступню, и не расставался с палкой. Дали ему прозвище Костыль, но никто и никогда Борьку не обижал, наоборот все за него заступались, принимали в игры и давно перестали обращать внимание и на его палку, и на прыгающую, как у подбитого галчонка, походку. Борька и впрямь был похож на галчонка. Тщедушный, с маленьким острым носиком и черными круглыми глазами, он всегда суетливо прыгал около ребят, повсюду стремился поспеть, и его черные печальные глаза смотрели на мир с настороженным интересом.

Братья Солдатовы поздоровались с Ягуновым за руку, небрежно кивнули остальным, а Борька, обвив палку тонкой ногой, молча, стоял чуть поодаль.

Теперь, когда все были в сборе, Колька оглядел нас командирским взглядом и задал свой ежедневный неизменный вопрос:

– Чего по селу слыхать? В отпуск по ранению никто не пришел?

Солдатовы равнодушно качали рыжими головами. У них дома дел хватало, некогда слухи собирать.

Филька сопел, переводя раскосый взгляд с одного на другого. Он жил на отшибе и редко что узнавал первым.

Докладывал, как правило, Алеша Фомин. Его мать работала на почте, и от нее он получал все самые последние новости.

– С полустанка с почтой никто не ехал. Треугольные письма есть, шесть штук,–и Алеша старательно перечислял кому. А мы, вытянув шеи и затаив дыхание, ждали, что он вот-вот назовет фамилию кого-нибудь из нас. Перечень заканчивался, но мы молчали, боясь шелохнуться.

Колька, глядя на Алешу тревожными глазами и понизив голос почти до шепота, спросил:

– А похоронок нету?

Этой минуты мы боялись больше всего. Взгляды наши невольно впивались в бледные губы Алеши, не то, торопя, не то, требуя, умоляя молчать.

– Нету, нету,–выпалил Алеша, и щеки у него вспыхнули густым румянцем, глаза влажно заблестели. – Ни одной!

И все мы разом облегченно вздохнули. Ведь в избе каждого из нас в любой день могли страшно заголосить при виде этой бумажки. Сколько раз мы уже слушали этот пронзительный крик непоправимой беды под другими окнами. И первым из нас пережил это Колька Ягунов полгода назад.

Колька резко встряхнул головой и улыбнулся:

– Порядок. Значит, день в селе спокойный будет.

И у нас гора с плеч. Мы сразу оживились, шумно задвигались. Мишка Солдатов присел к пеньку и стал выкладывать на него морковку и яблоки. Так же обстоятельно и добросовестно и мы опустошили свои сумки.

– Двигайтесь ближе, – скомандовал Колька, когда на пеньке и около него лежало десятка два яблок, несколько морковок, две большие желтые репы, а отдельной кучкой на листе лопуха моченые груши. Колька складным ножиком порезал репу на семь равных кусков, и все дружно принялись жевать. После того, как управились с мочеными грушами, начались рассказы. И, конечно, самый интересный рассказ Ваньке Солдатову пришлось оборвать на самом интересном месте. Около школы тонко и насмешливо заденькал звонок, дразня неутоленное любопытство и торопя на урок.

– Ну, ладно, добрешешь опосля, – сказал Филька Лыгин и взялся за свою торбу.

– Брешет кобель, попов сын и ты с ним,– огрызнулся Ванька.

– Пошли уж….

2.

а этот колокольчик бронзового литья с едва заметными, стертыми временем и постоянной чисткой вензелями, за право позвонить на следующий урок устраивались, особенно к концу большой перемены, отчаянные схватки. Колокольчик обычно стоял на подоконнике в узком коридорчике около учительской.

По договоренности кто-нибудь из сорванцов, прикрываемый заградительным отрядом одноклассников, влетал в коридор, хватал колокольчик, и все мы выбегали на улицу с криками и свистом. Торжествовало право сильного, если поблизости не было уборщицы тети Даши – женщины тихой, но решительной. Если с колокольчиком, всегда начищенном до золотого блеска, появлялась сама тетя Даша в неизменном клетчатом платке, из которого блаженно улыбалось ее румяное лицо, все знали, что будет по справедливости, и выжидали на кого падет выбор. Это значило, что с колокольчиком вокруг школы суждено носиться какому-нибудь самому незаметному первоклашке. Или, вернее, девчонке, их тетя Даша отмечала чаще.

Самый отчаянный и напористый шестой класс никогда и никому не прощал таких, хотя и невольных, посягательств на его, как он считал, право владения колокольчиком. Обычно сторонники силы оставляли в засаде за дверью своего человека, который дожидался звонаря, возвращавшегося последним, и влеплял ему внезапно смачный подзатыльник. Этого момента весь класс ожидал с замиранием сердца. Когда истошный рев извещал, что желанная справедливость, наконец, восторжествовала, класс облегченно вздыхал. Бывало, тетя Даша протянет одному звонок, другому, потупятся ребятишки и бочком в сторону. Немного озадаченная, она сама лениво потрясет, потрясет звонок и уйдет в коридор. После такого унылого приглашения на урок мы не бежим, а плетемся нехотя.

Конец засадам, им же придуманным, положил Колька Ягунов. Он не видел ничего дурного в том, что колокольчик добывался в честной борьбе, ну, а подзатыльники – это наука для тех, кто любит чужими руками жар загребать. Его самого так учили. И все-таки Колькина философия, казалось, такая справедливая и неуязвимая, была опрокинута на лопатки одним-единственным подзатыльником.

Сама того не ведая, тетя Даша опять ущемила право шестого класса. К концу большой перемены, обтерев фартуком звонок, она долго глядела на столпившихся вокруг ребятишек, решая кого осчастливить, и наконец, как подарок, протянула звонок второкласснице Нинке Петелиной, отличнице и сироте. Отец на фронте погиб, а мать поехала за солью и где-то около Рязани попала под поезд. Осталась Нинка вдвоем с бабкой.

Нинка, оглянувшись по сторонам, двумя руками взяла звонок и, не мигая, смотрела на уборщицу, словно спрашивая, что делать дальше. В Нинкиных серых глазах, с длинными белесыми ресницами, был страх, а тонкие губы решительно сжаты. Ей еще ни разу не доходила очередь позвонить, и она не могла поверить в привалившее счастье. Все ребятишки в бронзовом колокольчике с вензелями видели какое-то подобие волшебной палочки, дающую минутную власть над всей школой и даже над учителями, которые, заслышав трезвон, послушно шли в классы.

Нинка левой рукой потрогала жидкие белесые косички, а колокольчик в правой, дрогнувшей, слабо звякнул. Тетя Даша с жалостливой улыбкой глядела на девочку, и ей было очень приятно, что уважила сиротку. Она помнила свое детство, хотя и не круглосиротское, а все же безотцовское, с матерью при четверых ребятишках. И людей помнила, даже тех, кто так, мимоходом, бывало, погладит по голове или ласковое слово скажет. Не часто это бывало, потому и, наверное, помнилось. Уж больно Нинка худая, платьишко плохонькое, длинное, как на старушке, а ты, умница, способная на учение. Может, Бог даст, в люди выбьется.

Нинка стояла, а колокольчик в ее опущенной руке робко денькал. Потом она, вдруг позабыв все свои страхи и опасения, быстро побежала вдоль школьного забора к оврагу, где на большой перемене гоняли ребятишки, и ее старые, для взрослой ноги ботинки едва поспевали за ней. Нинка бежала над оврагом, высоко подняв колокольчик, и заливался он мелко и весело. Казалось, что девочка держит в руке сияющего на солнце жаворонка, пытается обогнать его торопливую песню и бежит, бежит изо всех сил, обхлестывая колени полынью и белоголовцем.

Все с криками скрылись в коридоре, а Нинка еще раз, замирая от счастья, пробежала вдоль забора и, совсем задыхаясь, но с сияющими глазами, прижав колокольчик к груди, стала подниматься на крыльцо. Она тихо и радостно засмеялась, представив, как все завистливо посмотрят на нее, когда она войдет в класс.

На этот раз в засаде за дверью томился Филька Лыгин. Он не видел, кто бегал с колокольчиком, потому что всю перемену торговался за сараем с Петькой Большаковым, пытаясь за рыболовный крючок и моток медной проволоки выменять у него перочинный нож с одним, наполовину обломанным лезвием. Обмен не состоялся, и Филька решил всю свою злость выместить на звонаре. Колокольчик, тихо позванивая, приближался, и Филька зашмыгал носом, предвкушая близкое удовольствие – услышать вопль звонаря.

Нинка уже протянула руку, чтобы открыть дверь в класс, когда Филька выскочил из засады и несколько раз сильно шлепнул ее по затылку. Она не закричала, а медленно обернулась к злорадно сопевшему Фильке, и в ее широко открытых глазах было испуганное удивление. Но смотрела она не на Фильку, а куда-то мимо него, колокольчик, молча висел в ее опущенной руке, с длинных белесых ресниц скатывались на щеки крупные слезы.

Филька покраснел и испуганно оглянулся. На пороге стоял Колька Ягунов, и лицо у него тоже было испуганное. Он прибежал последним и видел, как Филька ударил Нинку, хотя строгий приказ не трогать Нинку знали все мальчишки. Филька нарушил приказ в надежде, что никто не узнает.

– Ты иди в класс Нина,– сказал Колька и придержал Фильку, который тоже хотел, было проскользнуть в дверь. Нинка рукавом серого ситцевого платья старательно промокнула глаза и ушла.

– Коль, ты чего?– почуяв неладное, заныл Филька, когда они остались в коридоре одни.– Нынче была моя очередь. Почем я знал…

Сегодня и не его была очередь, а Мишки Локтионова, но Филька вытолкал его из-за двери и, когда Мишка уже хотел броситься в атаку, упросил уступить очередь. Ладонь у Фильки зудела. Узнал он и Нинку, но соблазн был слишком велик, и Филька влепил.

– Не знал? – спросил Колька злым шепотом и насмешливо прищурился. – Нинку не узнал? Жаба!

Филька попятился в угол, и его толстые губы задрожали, готовые к хныканью. Раскосы глаза виновато и покорно смотрели на Кольку, ожидая прощенья.

– Есть такая игра «Знай-знай». Знаешь? – придвинулся к Лыгину Ягунов. Филька, конечно, сразу догадался, о какой игре идет речь, но добросовестно замотал головой.

– Не-е…

– Не знаешь? – с усмешкой удивился Колька. – Тогда пойдем, научу.

Филька, было, уперся, но Колька ловко вывернул ему руку за спину и вывел на крыльцо. За школьным сараем, где лежали в колодах березовые дрова, приготовленные к зиме, они остановились. Филька все еще крутился, пытаясь вырваться, но Колька держал его крепко.

– Коль, ну хочешь, побожусь, что сроду Нинку не трону,– опять заныл Лыгин,–ну, сроду…

– Побожусь – к печке приложусь! – писклявым Филькиным голосом передразнил Ягунов.– Это потом. Набедокурил, так держи ответ. Слышь, ай нет?

– Гаврош,– пустив в ход последнюю льстивую уловку, захныкал Филька,–сроду не трону…

– А ты тронь, тронь, – будто и, не слыша этого обещания, приговаривал Колька и свободной рукой крутил лопушистое Филькино ухо. Лыгин тоненько завизжал.

Филька скулил и визжал, но Колька не выпустил его до тех пор, пока добросовестно не намочалил оба уха.

– Не вздумай в канцелярию жалиться идти,– предупредил он, когда прозвенел звонок с урока, – еще добавлю. Сироту ударил!

Колька презрительно сплюнул сквозь зубы и, засунув руки в карманы, ушел гордой независимой походкой.

Перемену Филька просидел за дровами, гладил красные припухшие уши и думал, какую бы каверзу учинить Кольке, но так до звонка и не придумал. Он первым прибежал в класс, пробрался на свою парту, и просидел весь урок, не шелохнувшись. Ребятишки оглядывались на него, исподтишка показывали язык, но Филька не обращал на них никакого внимания. Он думал, как отомстить Ягунову.

3.

еизвестно откуда пошла у нас эта мода – приводить собак в овраг за школой. Наверное, они сами увязывались за маленькими хозяевами, потому что редко у кого из ребят не имелось пса. Это были дворняги разных мастей и достоинств, но пользовались они у хозяев большим уважением. Мы уходили на уроки, а собаки оставались в овраге, играли, резвились и постепенно разбегались. Только самые преданные и терпеливые дожидались хозяев и потом следовали за ними, приветливо помахивая хвостами.

Филька Лыгин приводил своего рыжего пса на веревке и лишь в овраге отпускал на свободу. Мы смеялись за это над Лыгиным, но он только молча сопел. Освобожденный пес оглядывался на Фильку и прыжком отскакивал в сторону. У него был такой вид, будто он хотел укусить Фильку, но не решался и, поджав хвост, трусцой убегал. Филька засовывал веревку в торбу и думал, как дома поймает рыжего и задаст трепку. Так повторялось часто, но Филька не добивался успеха: рыжий не хотел идти с ним в школу и ждать до конца уроков.

В тот день мы не стали забираться на поляну, а расселись на склоне оврага около лозиновых кустов. Солнце светило ярко, но слабый ветерок уже был по-осеннему свеж. Над высокими ветлами, унизанными шапками гнезд, с криками карулесила большая стая грачей. Скоро улетят они в жаркие страны и будут ли там помнить эти ветлы, деревянный мостик, избы, лес – все, что зовется селом Чистые Ключи. Помнят ли?

– Наверное, помнят, если весной возвращаются.

– А может, прилетают другие, птенцы этих грачей?

– А старые грачи куда деваются?

– Летят над морями, над горами, выбиваются из сил и падают.

– Да-а, так бы все перепадали.

– Старые падают.

– Жалко и старых. Грачи пользу приносят.

– А если грачи когда-нибудь совсем не прилетят?

– Грачи завсегда прилетают, без них весны не бывает.

Всем становится жаль грачей, и мы фантазируем: хорошо бы приучить их, чтобы не улетали, а жили всегда на родине. Мы было, уже всерьез занялись обсуждением грачиной проблемы, но тут подошли братья Солдатовы, и Алеша Фомин спросил у Ваньки:

– Правда, что грачи падают и бьются, когда в жаркие страны летят?

Голубые глаза Алеши с такой надеждой смотрели на Ваньку, словно от его ответа зависело жить или не жить грачам на всем белом свете. Ванька метнул на него зеленый взгляд из-под рыжих бровей и сказал равнодушно:

– Может, и падают. Я почем знаю. Не видал.

– Не видал,– передразнил Филька, задетый тем, что никто не спросил его мнения. – А шиш с маслом видал?

Филька пользовался всяким удобным случаем, чтобы, хотя не всерьез задеть Ваньку, всерьез бы никогда не решился – отмутузит.

Ванька, немного озадаченный таким выпадом, почесал стриженую макушку, зевнул и равнодушно сказал:

– Дурак.

– Ты с шишом не лезь,– сказал Колька Ягунов. – Человек правильно отвечает.

– А ты чего,– плаксиво огрызнулся Филька и стал развязывать веревку на шее своей собаки. Рыжий до того спокойно лежавший около торбы с лепешкой, перестал благодушно стучать хвостом и прижал уши.

Около Солдатовых увивался их Шарик – кривоногий, приземистый черный кобель. Он словно не замечал Рыжего, тот же зорко следил за ним, напрягшись всем телом.

Пес рванулся внезапно, не ожидая ослабления поводка, Филька ковырнулся на землю, а он с веревкой на шее бросился к Шарику, ударил грудью и сшиб его. Собаки, сцепившись, с визгом катались по траве, отскакивали друг от друга, рычали, оскалив белые клыки. Но вот Шарик с воем отпрыгнул в сторону, и мы увидели, что из его рассеченного уха льется кровь. Рыжий, ощетинившись, припал на передние лапы, готовый к новому броску.

– Ах, ты, Подлыгатель! – заорал Ванька Солдатов, адресуя свое негодование больше псу, чем Фильке. – Пошел!

Собака, подстегнутая криком, бросилась вперед, но не рассчитала прыжок и перелетела мимо отскочившего Шарика. Вскочила и, пригнув оскаленную морду к земле, хотела повторить нападение.

– Чего стоишь, пугало?! – крикнул Ванька брату. Мишка быстро нагнулся, схватил камень и швырнул в собаку. Ванька тоже хватал и бросал камни, но стрелки были слишком взволнованы и никак не могли попасть в цель. Но вот камень попал в Рыжего, и пес с низким воем кинулся на дорогу. За ним побежали Солдатовы, бросали камни, свистели, хотя он был уже далеко.

Ванька возвращался первым, за ним плелся Мишка. Он чувствовал себя виноватым и перед братом, и перед Шариком. Ему было стыдно и перед нами, что он ни разу не попал в цель. Вид у Солдатова–старшего был грозный.

Филька понял, что сейчас весь нерастраченный на собаку гнев падет на его большую, остриженную под нулевку голову. Ему очень не хотелось, чтобы его били. Его довольно часто стегал отец, но там ладно, никто не видел. От ребят получать трепку ему было обидно. И не потому, что он боялся или ему было больно. После таких драк Филька чувствовал себя самым никчемным и одиноким.

Запыхавшиеся Солдатовы подошли совсем близко к Лыгину и остановились. Филька опустил голову, а Мишка нерешительно посмотрел на брата, мол, начинать или что?

Голубые глаза Алеши Фомина испуганно метались то на Солдатовых, то на Фильку. Ему было жалко и Лыгина, и Шарика, и Солдатовых, к которым после драки он будет по-прежнему относиться, как к друзьям, но что-то будет уже не так, как раньше. Алеша не мог видеть, как стегают коров или лошадей, не то, что дерутся.

– Вань, помиритесь, а, – сказал он дрогнувшим голосом. – Не виноват Филька…

Борька Костыль стоял, как всегда, чуть поодаль. Его круглые черные глаза галчонка, не мигая, смотрели на братьев Солдатовых, немного испуганно и выжидающе. Он привык быть только свидетелем, потому что его слова никогда в расчет не принимались: он не мог отстоять своего мнения силой, которой у него не было, и потому молчал.

Колька Ягунов, засунув руки в карманы и выпятив грудь вперед, спокойно и насмешливо смотрел на Солдатовых и на Лыгина. Он, как и Солдатовы, не признавал несправедливых драк, особенно, когда несколько человек на одного. Ему не верилось, что они изобьют Лыгина. Он забавлялся их воинственным петушиным видом.

Колька вспомнил, как в прошлом году его попытались оттузить ребята с Дальнего Хутора, встретив в логу за школой. Их было четверо, а он один. Над ними верховодил переросток Федя, высокий, длиннорукий, с неторопливыми манерами взрослого мужика.

Колька не испугался, когда увидел выступивших из-за кустов противников: в своем селе, да еще бояться, чего не хватало! Ну, Федю и одного из его дружков он отмутузит запросто. Все вместе они могут его одолеть. Завтра им лучше вообще в школе не показываться: после уроков им будет хорошенькая баня. Но это завтра. А завтра все узнают, что его, Кольку Ягунова, Гавроша, избили! Ну, нет, так просто он не уронит это высокое звание. Колька спокойно положил на землю свою противогазную сумку с книжками и оглядел противников.

Он стоял на пригорке, как на самом верху баррикады, гордо подняв голову и выпятив грудь. Ему было весело и совсем немного страшно, но не за себя, а за то, что вдруг в неравном бою он не сумеет защитить честь Чистых Ключей и звание Гавроша. Нет, не быть ему Гаврошем, если попятится, хоть на один шаг.

И Колька бросился в атаку. Они еще пытались достойно отступать и несколько раз горячо залепили ему в левое и правое ухо, оцарапали щеку и разбили нос. Но Колька уже весь отдался азарту боя, увертывался и сам наносил удары, выбрал момент и сделал одному подножку. Второй противник покатился вниз к Феде, который с разбитой в кровь бровью ревел, не обращая уже внимания на ход битвы. Разгромленная армия, похватала свои сумки и бросилась бежать, издали показывая Кольке кулаки.

Дома мать внимательно посмотрела на Колькину ободранную щеку, на припухший нос, в его сияющие глаза. Ей было невдомек, что он явился домой победителем, а победителей, как известно, не судят. Колька, разумеется, не знал древнего изречения о победителях, но он был победителем со всеми вытекающими отсюда правами. Мать тоже не знала ни древнего изречения, не слышала и фанфар в честь Колькиной победы, она только строго сказала ему:

– Сними рубашку и посмотри.

Колька осторожно стащил через голову свою любимую рубашку из белого меткаля, на которой по воротнику и по полке были вышиты голубые васильки и желтые колосья ржи, мамин подарок ко дню рождения, и замер. Рубашка вся была в грязных пятнах, а на груди по желтым колосьям и голубым василькам расползлись два рыжих пятна. Колька осторожно потрогал разбитый нос и долго не решался поднять голову, а когда поднял, матери в избе не было.

Солдатовы и Филька все еще стояли друг против друга, Колька понял, что драки не будет, и презрительно сказал, плюнув сквозь зубы:

– Тоже мне, придумали, драться из-за собак.

4.

олдатовы мирно уселись на камни, а рядом с ними и все остальные. Колька Ягунов начал было утешать Ваньку, что ничего, мол, особенного не случилось, ухо у Шарика зарастет быстро, как наше внимание привлек густой гул моторов. По большаку от леса вытягивалась колонна грузовиков и, густо пыля, приближалась к школе. Вскоре первые машины поравнялись с нами и, обдав пылью и бензиновой гарью, пошли дальше к околице села. В кузовах под брезентом, перетянутым веревками , топорщились грузы, в кабинах сидели солдаты. Мы насчитали уже больше десятка машин, когда со стороны леса послышались глухие частые взрывы. И почти тотчас же увидели, как из-за зеленой стены леса вынырнули несколько самолетов и понеслись к селу, прямо на нас. Вместе с нарастающим гулом приближался торопливый грохот взрывов. По сторонам большака высоко взлетали косматые столбы земли. Казалось, что на нас, на все село несется черная, все сметающая лавина.

– В овраг прыгай! – пронзительно и тонко закричал Колька Ягунов, и мы, не помня себя от страха, покатились вниз по склону, обдирая лицо и руки об кустарники. Сжавшись в комок, уткнулись лицом в податливый песок. Казалось, приближающийся вой и грохот вдавливают в песок. Вот он поравнялся с нами, сотрясая землю, оглушил и унесся дальше.

Опомнились мы не скоро и, протирая глаза, забитые песком, медленно полезли из оврага наверх. Почти напротив школы в канаве около большака лежала вверх колесами разбитая машина. Другая рядом с ней горела, накренившись набок. Около машин стояло человек десять солдат. Чуть в стороне на траве под обгоревшим брезентом лежало что-то продолговатое. И когда мы получше вгляделись и рассмотрели пыльные подошвы сапог и окровавленный рукав гимнастерки, то невольно попятились.

– Коль, пойдем отсюда,– тронул Ягунова за рукав побледневший Ванька Солдатов. Колька не успел ответить, как раздался тонкий протяжный крик. Слышалось в нем и удивление, и ужас, и непонятно было, откуда он исходил, но его протяжное а-а-а, словно неподвижно повисло над головой.

Мы замерли, но через мгновение обернулись, и то, что увидели, заставило нас задрожать: на соседнем со школой Синицином порядке полыхало три избы, и уже занималась четвертая. Клубы сизого, почти прозрачного на солнце дыма быстро поднимались в небо, и огонь, бушуя плотной завесой, торопливо пожирал солому.

– Пожар! Спаси-и…,– катилось протяжно и горестно. Со всех сторон к горящим избам, по улице и через огороды с криком бежали бабы.

Около правления торопливо колотили в рельс, и отрывистые, рявкающие звуки набата сливались с накатывающимися от пожара криками, с плачем, свистящим треском огромного пламени, хрястом ломающихся стропил. Ветер подхватывал клоки горящей соломы и нес их, как факелы, на соседние избы, а вслед летел бабий вой, пронзительный, полный отчаянья, словно умоляя остановиться.

Мы оцепенело смотрели на пожар: столько огня мы еще никогда не видели, даже не представляли, что его может быть так много.

Громко заплакал Алеша Фомин – их изба горела второй. Его плач заставил нас очнуться и понять, что случилась беда, и эта беда касается всех. Побросав свои сумки на траве, бросились на пожар.

Около пылающих изб творилось что-то невообразимое: люди бежали со всех сторон и в разные стороны, тащили столы, табуретки, сундуки, узлы и все это торопливо бросалось в одну кучу. На дороге валялись ходики с оторванным маятником, а рядом корчажка, из которой ползла в пыль белая лужица квашенки.

Среди этого орущего, гудящего круговорота стояла бабка Фоминых, Прасковья, с иконой Божьей Матери в руках, спокойно смотрела на огонь и говорила неторопливо, словно кому-то рассказывала:

– Вчерась долго не спала. Ворочалась, ворочалась, все бока протерла. Уснула – вижу просо. Много проса. И некошеного, и на току в ворохах. Везут просяные снопы на подводах и все по нашему порядку. Вот оно, просо-то – пожар! Налетел хвашист, анчихрист, будь ты проклят во веки веков.

Прасковья перекрестилась и заплакала.

От бабки мы побежали искать, в чем таскать воду. Колька и Ванька перелезли в соседний двор, и через минуту Ягунов уже опять сидел верхом на стене, а Ванька подал ему одну за другой две солдатские каски, полные месива для кур. Они спрыгнули на землю и побежали к пруду, выгребая месиво на ходу. Навстречу им, плача и причитая, трусили бабы, несли ведра в руках и на коромыслах. Бабы стояли и в пруду, по цепочке передавали ведра с водой на берег.

Мишка Солдатов, Филька и Алеша похватали где-то тазики и чугуны, понеслись к пруду, бросились с берега, как на купанье, сразу вымокнув с головой, и, задыхаясь, бежали назад, наполовину расплескав теплую желтоватую воду. Позади всех от изб к пруду и обратно прыгал потный, испуганный Бориска Костыль, успевший где-то все лицо вымазать сажей. Он всхлипывал, падал, но старался не отставать от других.

Вдруг из-за крайней избы с хриплым ревом, подпрыгивая и мотая головой, выбежала белая телка с обгоревшим, еще дымящимся боком. Увидев ее, бабы закричали и кинулись врассыпную:

– А-а! Берегись! Забрухая-а!

Но телка, запрокинув голову, устремилась к пруду. На берегу передние ноги у нее подкосились, будто сломались, и она сползла по илу в воду, затихла.

В двух избах почти одновременно с грохотом обвалились потолки, и в побелевшее небо с дымом и пеплом взвился кустистый столб искр. Бабы закричали так истошно, будто горящие головешки потолков обрушились на них и погребали их живьем.

Провалился потолок в третьей избе. Из обкопченых провалов окон вырвались слабеющие языки пламени: огонь добирал все, что еще могло сгореть внутри. Люди уже не носили воду, а молчаливой усталой толпой стояли перед почерневшими обезображенными избами без крыш и смотрели, как заканчивается расправа огня над всем, что еще сегодня утром называлось родным домом.

Чуть в стороне так и стояла с иконой в руках бабка Фоминых и глядела пустым взглядом на черные стены. На траве неподвижно, с закрытыми глазами лежала тетя Варя, бабы мочили в ведре полотенце, прикладывали ей на лоб, и искусанные в кровь губы тети Вари вздрагивали. Рядом с матерью сидел Алеша, обхватив колени руками, и лицо его в грязных разводах от слез было тоскливое и задумчивое. Около него на опрокинутых вверх дном тазиках и чугунках устроились Колька, братья Солдатовы, Филька, Борька Костыль стоял по привычке, обвив палку ногой.

Огонь совсем улегся, но бабы все еще поливали головешки, и от них и шипеньем поднимался белый пар. Листья на лозинках около пожарища осыпались на землю и с хрустом ломались под ногами. В наступающих сумерках и остывающее пожарище, и обгоревшие лозинки казались зловещими.

Люди постепенно расходились. Увели кое-как и тетю Варю, тихо стонавшую сквозь зубы. Кивнув нам, ушел и Алеша с бабкой.

– У Фоминых, наверное, все картошки погорели,–озабоченно сказал Ванька Солдатов. – Погреб-то у них под полом в сенцах.

– Может, не все,– сказал Колька. – Пол-то, поди, не сгорел.

– Какой там! Хрястнуло-то как. Слышал?

Колька Ягунов шел впереди, засунув руки в карманы. На голове у него красовалась каска, в которой он таскал воду. Он, наверное, чувствовал себя солдатом, только что вышедшим из боя.

В темноте, тихо разговаривая, мимо прошли две женщины, и мы услышали, как одна, вздохнув, сказала:

– Вор хоть что-нибудь оставит, а пожар подметает все подчистую.

– Ну, так что ж теперь делать. Добрые люди не оставят, помогут.

– Знамо дело,– ответила первая. – Без людей-то что поделаешь…

– Слышь, Вань,– сказал Колька Солдатову-старшему, когда женщины ушли. – Надо нам тоже помогнуть Алеше.

– А как?- спросил Ванька и поежился от вечерней прохлады. – Избу-то мы не сделаем.

– При чем тут изба,– горячо заговорил Колька,–возьмем дома тележки и будем помогать Алеше собирать на погорелую. Он и с матерью застыдится по селу ходить, не то что один, а с нами пойдет. А не пойдет, одни походим.

– Не пойдет он,– сказал Филька убежденно. – Культурный.

– Пускай не идет,– буркнул Ванька. – Мы сами. Да, Коль?

Радостно возбужденный Ягунов снял каску, выбил на ней дробь, как на барабане, и весело крикнул:

– В воскресенье начинаем поход!

– Коль,– подпрыгал из темноты Борька, до того тихо ковылявший сбоку. – А можно я заместо бригадира буду оповещать по дворам впереди вас. Буду говорить, чтобы Фоминым готовили на погорелую, и вы тут с тележкой подъедете. Ладно?

– Ладно, Бориска,– решил Колька,– будешь за бригадира.

5.

леша проснулся, когда окна едва светлели серыми пятнами, а в избе было еще совсем темно. Внизу на кровати ворочалась бабка, кряхтела и что-то бормотала во сне непонятное. Бабка, наверное, опять станет рассказывать утром свой сон про просо несколько раз подряд, пока мать не скажет ей устало и укоризненно:

– Ну, хватит, мамаша, уже слыхали.

Бабка Прасковья поглядит на нее и обиженно подожмет сухие, тонкие губы. Мать ничуть не похожа на костлявую бабку. Она голубоглазая и светловолосая, как Алеша. У нее полные сильные руки, тихий голос, застенчивая она и трудолюбивая. Алеша весь в нее. Бабка не мамина мать, а папина, и мать ей всегда во всем уступает. Может, потому, что папа на войне. А теперь у них еще и дом сгорел, и они стали самыми бедными погорельцами.

Лежал Алеша на печке у бабки Аксютихи, приютившей их, помня какое-то дальнее, и вдруг стало ему в этой избе так горько и тоскливо, что он всхлипнул раза два и, чтобы никого не разбудить, уткнулся в подушку. И когда он плакал, то чувствовал себя совсем одиноким и беспомощным, будто ничего на свете не существовало, кроме этой темной избы и его, Алеши, со своим тяжким горем. Он вздрогнул и затих, когда мать проснулась и поняла, что он плачет, стала ласково гладить его по голове, но молча и осторожно, словно боясь, что он обидится. Алеша лежал, затаив дыхание, притворяясь спящим, и мать, делая вид, будто она верит этому, говорила громким шепотом, как будто самой себе в утешение:

– Ничего, ничего. Что же теперь делать, хорошо хоть сами живы-здоровы остались, а гореть там и нечему было. Все наживем. Даст Бог, отец с войны придет, и будем жить, как все люди. Крышу-то сделаем, колхоз соломы даст, лесу привезем. У всех людей какое-нибудь горе. Война ведь, Алеша. А горю слезами не поможешь. Крепиться надо. Трудно сейчас всем. А что отцу, наверное, на фронте доводится видеть, и не приведи Господи. А ведь крепятся, воюют и победят наши-то. Вот придет отец с фронта и спросит, как ты тут, Алеша, жил без меня? Не робел?

Алеша слушал мать и понимал, что говорит она все это для него, и сейчас ей жалко его, Алешу. Не хочет она, чтобы он плакал и так сильно горевал. Он заворочался и сказал хриплым, словно не своим голосом:

– А я мам ничего, я так… А избу мы сладим.

– Сладим, Алеша, сладим,–зашептала мать, будто только и ждала от него этого решения. – Я, мам, когда самолеты на машины налетели, не испугался. Мы в овраг попрыгали. И когда пожар увидал, не испугался. Только нашу избу жалко стало, вот тогда и заплакал. Не от страха… Что я, маленький, что ли?

– Конечно, Алеша. Я знаю,– и добавила, вздохнув,– Слава Богу, когда эти звери налетели, по домам никого не было. А ты поспи еще, рано ведь.

В слабеющей темноте избы звонко и одиноко пощелкивали ходики, и Алеша, слушая их бойкий перестук, верил, что если сказала мама, то верно, скоро все наладится. Совсем незаметно для самого себя Алеша спокойно уснул.

Когда он проснулся, в избе было солнечно и уютно. Бабка Прасковья сидела на сундуке около стола и чистила картошку. Аксютиха хлопотала у печки, там шипела сковородка, и по всей избе вкусно пахло блинами. Горячие блины лежали высокой стопкой на столе. Аксютиха ходила мелкими шажками от печки к столу и прямо со сковородки сбрасывала блины на чистое полотенце, и вид у нее был важный. Алеша, подперев щеки руками, смотрел на мать, стоявшую перед зеркалом. Она медленно, широкими взмахами причесывала длинные светлые волосы и глядела на себя в зеркало так, будто там ничего не было видно.

Дверь с протяжным скрипом отворилась, и в избу осторожно вошли Колька Ягунов, братья Солдатовы, Филька Лыгин.

Борька Костыль, не дожидаясь, Когда пойдут Фомины собирать на погорелую, прыгал вдоль порядка и, заглядывая в избы, торопливо говорил:

– Фомины нынче будут ходить на погорелую собирать, приготовьте чего-нибудь. Надо людям помогать, ай нет?

Вид у Борьки был деловой, строгий, все соглашались, что помогать надо, и сразу прикидывали, как и чем. Борька не уходил до тех пор, пока хозяева не решали определенно, что дадут. И тогда Борька прыгал дальше.

Бабка Прасковья недовольно покосилась на ребят и продолжала чистить картошку. Маленькая сгорбленная Аксютиха остановилась посреди избы со сковородкой в руке и застрекотала:

– Что это вы, басурманы, ни свет, ни заря заявились? Шкодничать отрядились?

– Мы по делу,– строго пояснил Колька. Мать Алеши перестала причесываться и, не оборачиваясь, смотрела на ребят, отраженных в зеркале.

– Тетя Варя,– продолжал Колька. – Мы пришли помочь вам собирать на погорелую. И две тележки привезли, около избы стоят. А Борька Костыль оповещает.

Тетя Варя потупилась, губы ее задрожали, она их сжала до белизны, нахмурилась, но все равно по ее щекам покатились слезы. Колька оторопело замолчал и обернулся к ребятам. Филька сопел, не зная, что делать, а Ванька Солдатов стоял спокойно, хлопал рыжими ресницами, ждал, Мишка держался под брата, солидно.

Тетя Варя поняла, что лицо ее видно в зеркале, и отошла к окну, взяла с кровати цветистую косынку и, покрываясь ею, попыталась незаметно вытереть глаза. Она обернулась уже спокойная, как всегда, приветливая. Голубые глаза ее смотрели удивленно, с тихой радостью и растерянностью.

– А мы, Коля, и не думали ведь собирать на погорелую,–сказала она с виноватой улыбкой, словно оправдываясь. – Может, потом уж походим через недельку. Что сразу-то?

– Чего откладывать-то,– снисходительно вмешался Ванька Солдатов. – Надо сразу.

– Правильно,– поддержал Филька. И Мишка в знак одобрения кивнул. Ему тоже не терпелось приняться за дело.

Тетя Варя смотрела на ребят, одетых в фуфайки взрослых, таких серьезных и решительных, и они, видимо, показались ей намного взрослее своих лет. Она улыбнулась и пригласила:

– Подходите, ребятки, к столу, я сейчас вас блинами угощу. Садитесь. Квашенки принесу.

Пока все, размазывая по щекам квашенку, с аппетитом уплетали блины, а Алеша торопливо натягивал штаны и рубашку, тетя Варя стояла, прислонившись к печи, и смотрела на ребят радостными блестящими глазами.

– Ну, что, работнички, настегались? – ласково проворчала Аксютиха, когда стопка блинов исчезла, а мальчишки, отдуваясь, стали вылезать из-за стола. – То-то. Блины-блиночки – мужиковская еда, самая сила в ней.

– Спасибо,– вразнобой поблагодарили они.

Тетя Варя тоже надела фуфайку и вышла на улицу. Колька и Ванька взялись за тележки, а Филька и Мишка стояли около них за помощников. Алеша нерешительно топтался возле матери.

– Иди со мной, на передке будешь,–позвал его Ванька. Алеша ухватился за ручку, и тележки, погромыхивая, двинулись по дороге вдоль порядка. Следом за ребятами, не поднимая глаз, пошла тетя Варя. Она ни за что на свете не пошла, бы собирать на погорелую, да и много ли надо для ее семьи. Но не повернулся у нее язык отказать ребятам, поперечить их стремлению помочь людям, попавшим в беду. Она понимала: им расти, жить, избави Бог, если они когда-нибудь отвернутся от людского горя.

Около избы Калинкиных заметили Бориску. Он, опершись на палочку, стоял около погреба рядом с Дусяткой Калинкиной, полной воинственной бабой, первой сельской пересмешницей и грубиянкой.

При появлении ребят она нагнулась, ловко вытряхнула два ведра картошки в мешок и одной рукой положила на тележку:

– Прите дальше!

– Здравствуй, Дуся,– робко сказала подошедшая тетя Варя.

– Здорово, Варвара! – приветливым баском ответила Дуся. – Чего это ты зарделась, чисто вареная. Иль неловко? Ты, это самое, брось. Брось, говорю. Люди к тебе с душой, без людей нельзя.

– Да, я ничего,– тихо ответила тетя Варя, не поднимая глаз. – Может, зря это…

– Чего зря?- с искренней злостью в голосе прикрикнула Дуся. – А если бы я так, не дай Бог? Ты что, дверь перед моим носом затворила? Ишь ты, зря!

– Зачем ты так, Дуся,– вздохнула тетя Варя, утерев глаза концом платка.

– А ты зачем? – толстые Дусины губы задрожали, и на глаза надвинулись жалостливые слезы. Она ладонью вытерла глаза и веселее повысила голос на мальчишек. – Уснули, что ли? А ну дальше катитесь! – и, не оглядываясь, пошла в избу.

Вдоль порядка стояли бабы, сидели на лавках старики в шапках, потягивая цигарки. Перед каждым двором что-нибудь было приготовлено: ведро картошки или ржи, решето яиц или банка меда. Маней Ильич, обстоятельный старичок с седой бородкой венчиком, первый столяр на селе, вынес две табуретки, крашеные зеленой краской.

Пока бабы, охая и вздыхая, говорили с тетей Варей, мы, раскрасневшиеся и деловитые, нагрузили обе тележки и на каждую сверху положили по табуретке. Сели отдохнуть на канаве около Лыгиных. Тележки были полны, а очередь еще не дошла ни до Ягуновых, ни до Солдатовых. Около Лыгиных тоже стояло ведро картошки….

6.

имой в школу приходили рано и часа два толкались в сумеречном коридоре, где стены светились от инея. На мохнатой изморози ребятишки пальцами или палочками царапали цифры, буквы, рисовали рожицы. Ванька Солдатов рисовал красноармейца и поверженного фашиста. На пилотке красноармейца красовалась большая звезда, погоны были похожи на крылья. Фриц рисовался двумя кругами, большим и поменьше, наподобие снежной бабы. Картина всем нравилась и украшала стену, пока не зарастала свежим инеем.

В коридоре играли « в паровоз». В затылок выстраивались желающие, обхватывали друг друга за пояс, впереди становились, кто посильнее. Составляли две команды. Чей «паровоз» оказывался сильнее, те прижимали соперников к противоположной стенке. Чаще всего «паровозы» сходились, упирались друг в друга, сопели, задыхались, в конце концов, оба кружились, и на пол валилась куча мала визжащих ребятишек.

Если появлялась учительница Елена Петровна, мгновенно устанавливалась тишина. Мы уважали и любили Елену Петровну, потому что она была красивая, очень добрая, и все в ней нам нравилось: и черное строгое платье с белым кружевным воротником, и высокая городская прическа, от которой она казалась молодой и представительной одновременно. И то, что она никогда ни на кого не кричала. В отличие от других учительниц ходила в школе не в валенках, а туфлях на высоком каблуке. Это приводило нас в восторг.

Приехала Елена Петровна в Чистые Ключи более двадцати лет назад, под самое Рождество. Привез ее разбитной мужичок Петруха Волков иэ уездного города, куда ездил по поручению сельсовета. В уезде Петруху вызвали вдруг к начальству. Петруха, как он сам рассказывал, сперва струхнул, дознались, думал. Гнал он понемногу самогон, не для продажи, для себя. Шапку снял перед дверью, не чуя ног, переступил порог, заранее решив во всем покаяться.

Лысый высокий начальник в зеленом френче посмотрел на Петруху строго. Прищурил глаз, губы поджал, будто примеривал Петрухе кару. Однако спросил спокойно:

– Из Чистых Ключей, значит, прибыли? Насчет хомутов и керосина?

Петруха поспешно кивал, не зная, с какого конца начать раскаянье, но начальник опередил его:

– Хорошо. Удачно прибыли. Отвезете учительницу в Чистые Ключи. Да смотрите не заморозьте. Тулуп-то есть?

– Тулуп-то? А как же есть! – обрадовался Петруха, сразу позабыв про все страхи. – Свой отдам. А где же она есть, учительница-то?

– А вот,–неожиданно улыбнулся начальник. – Вот она и есть, Елена Петровна Пухова.

Петруха только тут и увидел, что около окна сидит «дамочка» молоденькая, почти девочка. Пальтишко с меховым воротником, меховая шапочка, такая же беленькая, и руки держит на коленях тоже в меховой штучке, наподобие шапки, муфтой, как потом узнал, называется. Личико строгое, красивое, как маслом писанное. Петрухе учительница сразу понравилась.

– Значит, за добром ихним заехать и можно в Чистые Ключи? – стараясь быть важным, уточнил Петруха.

Начальник с учительницей переглянулись и засмеялись.

– Все добро при мне,– сказала учительница, улыбаясь, и кивнула на три чемодана, стоявшие у стенки.

Петруха заспешил, подхватил два чемодана и заметно присел: «Вот это да!».

Начальник с учительницей опять засмеялись, а Петруха для порядка потеплел хитрыми глазами.

– Книги это, учебники. Детям везу,–пояснила учительница.

– Знамо дело,– согласился Петруха и поволок чемоданы к саням. Когда он пришел за третьим, Елена Петровна и начальник, которого она называла Николаем Ивановичем, стояли посредине кабинета.

– Леночка,– говорил начальник и прижимал руки к груди. – Я понимаю, все понимаю. Но я буду постоянно беспокоиться. Ведь ты там будешь совсем одна, одна…

– Почему же одна? – спокойно перебила Елена Петровна. – А дети, люди? И наконец, я буду от вас всего в двадцати верстах.

Петруха взял третий чемодан, а Елена Петровна и Николай Иванович вышли следом. Он не слушал, о чем они еще долго говорили, поправлял сбрую на лошади. А когда Елена Петровна уже сидел в санях, начальник пожал ей руку и сказал дрогнувшим голосом:

– Счастливо, Леночка! Счастливо! Если что потребуется, не стесняйся, прямо ко мне. Это мой долг перед Петром Андреевичем.

– Спасибо, Николай Иванович,– едва слышно сказала учительница. Лицо у нее было бледное, без кровинки.

Пока ехали по длинному двору к воротам, Петруха оглянулся и видел, что начальник стоял на морозе без шапки и смотрел им вслед.

Весь путь от уезда до Чистых Ключей Петруха порывался, но так и не насмелился заговорить с учительницей. Он прикрикивал на лошадь, крутил над головой кнутом, покашливал и молчал.

Учительница тоже молчала. Закутавшись в тулуп, она задумчиво смотрела на заснеженные сосны, стоявшие вдоль дороги, на пустынные поля, розовые от заката. Низкое солнце расплывалось в морозном тумане густым красным пятном, и дальние овраги, наполняясь сумраком, чернели замысловатыми провалами. Елена Петровна не пыталась представлять свою будущую жизнь в селе, в которое ее вез сейчас Петруха, изредка почтительно поглядывавший на нее через плечо. Ей предстояло познать эту жизнь, жить ею полно и всерьез, как и всем людям в Чистых Ключах. Наверное, в каждом человеке, в какую-то особую минуту вдруг пробуждается душевный подъем, которому он не может не подчиниться, и вся жизнь на этом взлете называется потом его судьбой, счастливой или несчастной, но для него единственно возможной и правильной.

В дороге она мысленно побывала дома, в их небольшом домике, где по стенам в овальных рамках развешены фотографии, стоят, поблескивая стеклами, книжные шкафы. В углу маленькой гостиной топится печь, выложенная белым кафелем, на круглом столе горит лампа с зеленым абажуром, а рядом с любимым папиным креслом кадка с остролистной пальмой.

Вот она стоит у окна между штор и смотрит на улицу. За окном ветреная, сырая мартовская ночь. Ничего не видно в черном стекле, кроме неясного ее отражения и зеленоватого отсвета лампы. На весь дом из столовой раздаются размеренные удары маятника старинных часов. Долгие две недели прислушивается она к часам, те самые две недели, на которые уехал с продотрядом отец. Его, учителя гимназии, никто не мобилизовывал, он попросился сам. Крепкий, рослый мужчина решительного характера сразу понравился командиру. Такие люди были нужны в отряде.

Две недели маленьким тревожным набатом бьется ее сердце.

Потом она не сразу понимает, что стучат на крыльце, но уже бежит к двери, не успев, ни о чем подумать или испугаться. Сырой зябкий ветер обдает лицо и руки, в темноте слышатся голоса, крыльцо и коридор наполняются людьми. Ее оттесняют в сторону, все происходит помимо ее воли, смутно и тревожно, как во сне. Она приходит в себя уже в комнате отца, который лежит на кровати, высоко на подушках. Лицо у него бледное и какое-то незнакомое, длинные волосы разметались на подушке.

Она опускается на стул и сразу замечает расстегнутую на груди рубаху и широкую марлевую перевязку. Сквозь повязку проступает багровое пятно, похожее на раннюю летнюю луну. В детстве она увидела такую луну, поднимавшуюся из-за сада, испугалась, подумав, что это пожар, и проплакала весь вечер, хотя ее уговаривали и объясняли, что это луна.

Люди в доме что-то делали, куда-то уходили и приходили, а она сидела и, не отрываясь, смотрела на это багровое пятно, чувствуя, что надвигается что-то непоправимо страшное, что произойдет или уже произошло.

Лицо отца сделалось совсем бледным. Она переводила взгляд с его неподвижного лица на окровавленную повязку, на большую руку, до странности неловко лежавшую вдоль тела, и еще не догадывалась, что отец мертв…

Лето, чтобы не мучиться одной в пустом доме, она прожила у двоюродной сестры матери, а в начале зимы попросила послать ее учительницей в какое-нибудь село. Николай Иванович Ершов, большой друг отца и сослуживец по гимназии, заведовавший в уезде народным образованием, долго отговаривал ее, предлагал устроить в городе, но она настаивала, и Николай Иванович уступил. Он посоветовал Чистые Ключи. Были они не близко, но село большое, в садах над Доном, места живописные, да и народ неплохой.

В чемоданах с книгами везла Елена Петровна портрет в овальной рамке, где на фотографии были папа и мама, тоже учительница гимназии, умершей, когда Леночке было десять лет.

Приехала к нам в Чистые Ключи Елена Петровна молоденькой девушкой и проработала в школе всю жизнь, не заведя семьи, и всю душу отдавая нам, любившим ее детям.

7.

ороз в тот день был особенно лютый и, пока мы добежали до школы, нос и щеки жгло и кололо нестерпимо, а из глаз высекало слезы. В коридоре уже жались, постукивая обмерзшими валенками, младшие. Они шмыгали красными носами и не спускали глаз с двери, ведущей в класс. Нередко в холодную погоду младших строго-настрого предупреждали, чтобы не шумели и пускали в класс погреться. Мы забивались в угол, к печке, и, затаившись там, слушали с интересом все, что рассказывают старшему классу.

Сегодня с приглашением почему-то не торопились. Пар от дыхания поднимался к ободранному до дранок потолку, было непривычно спокойно, и лишь в дальнем углу изредка сипло кашляли. В темноту коридора невнятно и сонно доносился через дверь голос учителя. Когда голос смолкал, в коридоре все замирали, ждали, что вот сейчас откроется дверь. Голос опять начинал свою монотонную мелодию, и в коридоре вздыхали и шевелились.

Все мы очень замерзли и ждали, отсчитывая про себя каждую минуту, когда пустят погреться. Настороженно молчали. Если кто-нибудь пытался тихонько заговорить, на него шикали со всех сторон.

Вдруг дверь с улицы резко распахнулась, железная щеколда с грохотом и звоном ударилась в стену, и вместе с морозным паром, свистя и гикая, в коридор ворвались Колька Ягунов и Ванька Солдатов. Колька бросил на пол сумку с книжками, и друзья, ойкая и всхлипывая, начали яростно тереть варежками нос, уши, щеки.

В коридоре весело оживились, задвигались, заговорили. К Кольке бочком подошел Филька и, ухмыляясь широким ртом, спросил:

– Неужель больно, Коль?

Около стен злорадно захихикали. Колька сразу почувствовал издевку. Он перестал тереть нос и, зажав варежку в кулаке, съездил Фильке по уху. Филька тонко вскрикнул не столько от боли, сколько от неожиданности. Казалось, все этого только и ждали, засвистели, заулюлюкали, закричали.

Филька воспринял свист и крики, как поддержку. И бросился на Кольку, хотя отлично знал, что Ягунова ему не победить. Но Ванька сделал подножку, и Филька растянулся на полу, шапка и сумка отлетели в стороны.

Дверь из класса открылась, и вышла Елена Петровна. Все отбежали к стенам, а Колька и Ванька остались стоять посреди коридора в своих фуфайках, с рукавами чуть не до пола, и замурзанных шапчонках. Лица у них горели от возбуждения. Филька ползал на четвереньках и собирал листки, высыпавшиеся из сумки.

В коридоре стало очень тихо.

– Что здесь происходит? – спросила Елена Петровна, и зябко передернула плечами под накинутым пальто. – Почему шумите?

Все молчали, настороженно следя за глазами учительницы. Взгляд ее попеременно останавливался на каждом, вот он опустился к полу, и все увидели, что Колька Ягунов пришел без валенок. Да, без валенок, только в черных с белыми полосками шерстяных чулках, подвернутых несколько раз у колен.

Рослый Ванька. Вытянув из фуфайки тонкую шею, словно журавль, переминался в тесных валенках, как на ходулях. Это были Колькины валенки. Их сразу все узнали: белые, в желтых подпалинах, с вырезанными на голенищах треугольными метками. Ванька стоял на пальцах, покачивался и морщился.

В темном углу зашевелились и несмело захихикали. Колька и Ванька почувствовали себя в центре внимания. У Ваньки горели уши, он не поднимал головы. Колька, как всегда, стоял, выпятив грудь, но все-таки не казался Гаврошем. Он потер ногу об ногу, украдкой взглянул на ребятишек, попытался улыбнуться. Но улыбка у него получилась растерянной.

– Ягунов,–совсем не строгим голосом спросила Елена Петровна. – Почему ты без валенок?

– Елена Петровна,– Колька сделал несколько шагов к учительнице и опять стал похож наГавроша. Невысокий, в широкой фуфайке, отчего казался коренастым, с решительно вздернутым носом, он готов был получить любое наказание, но не отступать. Руки он держал за спиной. На полу темнели мокрые следы от Колькиных ног. – Елена Петровна! Нюрка ушла на свинарник и пропала… А нам в школу.

Колька посмотрел прямо в глаза Елене Петровне. Он боялся, что ему не поверят, помня его прежние проделки. Решат, что он пришел в одних чулках, чтобы посмешить ребятишек. Он не мог сказать, что отдал свои валенки другу, потому что Ваньке не в чем было идти в школу. Не мог он сказать этой, казавшейся ему обидной правды.

– Иди, Ягунов, в класс и садись к печке,– тихо сказала Елена Петровна и пошла первой. А Ванька, закованный в Колькины валенки, пошатываясь, стоял посреди коридора, и противогазная сумка с книжками лежала у его ног…

8.

Солдатовых была большая семья: шестнадцатилетняя Нюрка и пятеро мальчишек, старшему из которых, Ваньке, шел четырнадцатый год, а младшему Юрику, три года. Все длинноногие, зеленоглазые, летом загорелые до красноты, с волосами рыжими и жесткими. Некоторое различие между братьями и сестрой было. Нюрка постоянно и величественно носила свои космы с крутым широким завитком на макушке. А братья, когда мать выбирала свободное время и доставала из печурки почерневшие ножницы, подходили один за другим и покорно садились на табуретку. Мать обвязывала их вокруг шеи старой занавеской, щелкали ножницы, и буйные рыжие вихры мягко падали на пол. После ображивания, как мать называла процесс стрижки, ребятишки появлялись на улице притихшие и растерянные, неся на голове продольные и поперечные полосы. Такая стрижка называлась лестницей или бараньей. По весне, перед тем как выгнать стадо, перед каждой избой лежали со связанными ногами овцы, и бабы, ловко орудуя широкими ножницами, быстро снимали с овец свалявшуюся за зиму шубу. Овцы сразу делались худыми, нескладными, пугались друг друга, но потом привыкали. Солдатовы тоже после стрижки немного сторонились ребят, потом забывали про «лестницы» и гоняли вместе со всеми до темноты.

Летом ребятишки Солдатовы жили раздольно: на колхозной бахче, в чужих садах, на реке чувствовали себя хозяевами. Утром, едва расползался туман, гуськом, с ореховыми удочками они отправлялись на Дон. Возвращались в сумерки, усталые, пропахшие дымом костра, несли в рубахах, связанных рукавами, огурцы или яблоки. Добыча пряталась где-нибудь на чердаке или в развалившейся закуте: мать за такие «трофеи» строго наказывала.

Зимой наступали суровые, тоскливые времена. Ребятишки жались на широкой неуютной печке – одни валенки на троих. Им до слез хотелось побегать на улице, покататься на санках или поиграть в снежки. И друзья не оставляли их в беде. Собирались к Солдатовым, уступали свои валенки кому-нибудь из них, и пока счастливчик гонял до одури на улице или катался с горки, рассказывали сказки, играли в «дурака» самодельными растрепанными картами. Дежурили у Солдатовых добровольно и охотно. Улица и катания были доступными и потому не казались такими заманчивыми. Поэтому частенько мы говорили, подражая интонациям взрослых:

– Пошли к Солдатовым, что ли?

И все это: и они, рыжие добродушные драчуны, большая солдатовская изба, где, кроме стола, лавок, самодельной деревянной кровати у стены и огромной печи с закопченым зевом, ничего не было, и долгие сидения на этой печи, где кирпичи были кое-как прикрыты старыми попонами, и самодельные сказки, и страшные истории, и поедание здесь, прямо на печке, картошки в мундире, да еще с квашеной капустой,–все это было значительной частью нашего ребячьего мира.

Ненадолго прибегала из свинарника тетя Катя – мать Солдатовых, маленькая усталая женщина. Она разматывала с головы серый шерстяной платок, вешала на гвоздь фуфайку и оказывалась еще меньше, тоньше. Тетя Катя говорила, слегка заикаясь, и дети, даже маленький Юрик, слушали ее, вытянув шеи. Казалось, что в избу пришла более взрослая, чем они, девочка и рассказывает о какой-то очень интересной игре, которая сейчас начнется и в которой все они должны участвовать. А говорила она о том, что нужно сделать по дому.

Ребятишки сидели на печке, а тетя Катя за столом и прямо из чугунка черпала широкой деревянной ложкой щи, а из другого чугунка доставала целые картофелины, макала в соль и заедала щами.

Ребятишек своих тетя Катя звала одинаково – сынками, почему-то никогда не называя их по имени. Однако по оттенкам голоса, по теплоте каждый сразу понимал, к кому обращается мать. Чаще всего при обращении к сыновьям голос ее звучал хотя и твердо, но просительно, как при разговоре с ровесниками. Потому что речь заходила о домашних делах: нарубить хворосту, вычистить закуту, натаскать воды. Все сынки слушали молча и очень внимательно, и только Ванька изредка кивал головой. Мелкую работу он потом распределит сам. Они будут слушать его тоже внимательно и выполнят каждый свое задание без пререканий.

Тетя Катя не была похожа на большинство женщин Чистых Ключей, добрых, крикливых, спорых на руку и отходчивых, долго потом в душе жалевших о каждой поспешной затрещине. О тете Кате на селе говорили: смирная, такую грех обидеть. Пообедав, она ставила чугунок в печь, надевала фуфайку, обматывала голову платком и, уже взявшись за ручку двери, говорила:

– Ну, так я уж пойду.

При этом в голосе ее звучали вопросительные нотки, словно она советовалась с ребятишками, и в то же время говорила им о своем решении. Отвечал один Ванька:

– Ступай, мам.

Тетя Катя уходила, и Ванька сразу делался озабоченным. Все еще немного сидели на печке, но играть уже никому не хотелось. Ванька степенно слезал с печки, доставал из печурок кучу рваных шерстяных чулок и выбирал поцелее. Обувал толсто подшитые валенки, снимал с гвоздя на перегородке фуфайку.

Все слезали с печи, одевались и шли помогать Ваньке. Он никогда не просил помогать ему, и помощь принимал без заискивания и суеты, всегда оставаясь хозяином положения. Если он рубил дрова, то остальные подтаскивали березовый хворост к колоде. Если чистил закуту, то в плетеную корзину, поставленные на санки, навоз вилами бросал Ванька. Отдирать плотно слежавшиеся пласты даже для взрослого работа нелегкая. И Ванька часто отдыхал, навалившись на ручку вил или усевшись на кучу навоза, утирая варежкой пот.

– Ты сидишь, а работа стоит,– говорил Ванька и слабо улыбался. Он поднимался и опять втыкал вилы в навоз.

Часто, заслышав шум во дворе, со своими вилами являлись помогать Колька Ягунов. Хотя Колька всех уже видел сегодня, неизменно и строго говорил:

– Здрасьте!

С нашим приходом Ванька оживлялся, и втроем мы так быстро набрасывали кошелку, что Мишка, Филька и Алеша таскали салазки бегом и успевали не один раз пропотеть. Чтобы не замерзнуть, от закуты к куче навоза прыгал и Борька Костыль с явным удовольствием наблюдая за ними и с веселой строгостью, подражая конюхам, покрикивал:

– Но-о, милые, застоялись! Шевели вожжой!

Ребятишкам невозможно было показать перед Колькой, что они волочат салазки из последних сил, охотно бросили бы все и убежали – но это означало бы позорное бегство. Как потом показаться на улице? А без улицы мы жить не могли. И упряжка, высоко вскидывая ноги, гогоча и улюлюкая, опять катила в конец двора, где слабо парила навозная куча.

Вот, наконец, закута вычищена, и все некоторое время, почти без сил, сидят на бревнах, сваленных под избой. Корова, которую Ванька выпустил во двор, самостоятельно возвращается в чистую закуту и с благодарностью косится на ребят. Куры, перепуганные криками и беготней, стоят на стенах двора и, настороженно что-то высматривая, вытягивают шеи.

Из Солдатова двора виден ближний березовый лес, углом выступающий к огородам. На этот угол бегают ребятишки ранней весной пить березовый сок, который все почему-то называют кленовикой. Они знают, что на кленах тоже выступает сладкий сок, хотя не сверлят их коричневые бока. Это открытие сделал Колька Ягунов, когда однажды сломал на клене толстую сосульку, лизнул и радостно заорал:

– Сосулька сладкая! Сосулька сладкая!

Колька дал и нам лизнуть сосульку,–и, верно, сладкая! Не вся, а только на самом кончике. И все мы стали охотиться за сосульками на кленах. Конечно,березовый сок лучше, и набирай его хоть целую корчажку. Солнышко пригреет, земля отойдет, набухнут на березах коричневые почки. Чуть гвоздем пробил белую атласную кору, и покатились блестящие сладкие капли, только успевай подставлять губы.

Мы сидели на Солдатовом дворе и смотрели, как засинел вдали и стал темным березняк. Вот оттуда, от березняка, поползла, накрывая снежные поля, густая синева. Выкатился блестящий месяц, и поля под его холодным светом засверкали. В дымчатом свете месяца лес казался черным, приближающимся по сверкающему снегу войском. Еще немного и раздадутся крики, выстрелы, запылают избы. Страшно! Сжимается и холодеет душа от такой фантазии.

На дороге со стороны леса слышится спокойный, уговаривающий выкрик: «Но-о, балуй!». Раздается щелчок кнута, скрипят сани, и вот уже весь воз виден, человек, идущий сбоку саней. И все пугающее очарование вечера пропадает. Фантазии наши совсем рассеиваются, когда мать зовет Ягунова:

– Коля-я! Иди ужинать!

Голос ее далеко слышен в морозном вечернем воздухе.

Щеки месяца едва касается дымка тонких облаков и, когда мы разбегаемся по своим избам, кажется, что месяц смотрит нам вслед и улыбается.

9.

онечно, Колька Ягунов и не думал простужаться после того, как прибежал в школу без валенок. Вот невидаль! Босиком по снегу наперегонки гонял по Солдатову огороду, и то ничего. А тут Елена Петровна заставила ноги к печке тянуть, носки чуть не обгорели.

Колька не простудился, и происшествие с валенками забылось. Всех сжигали одни заботы: приближался Новый год, и мы изобретали и мастерили игрушки для школьной елки. Елка всегда ставилась рослая, пушистая, благо, выбор королевский: лес прямо за огородами, руби дерево, какое по душе. Ну, конечно, и игрушек требовалось пропасть. А где их взять, если вместо тетрадок пишем на газетных клочках, сшитых нитками. Вот и придумали вырезать из таких исписанных тетрадок звезды и кружочки, силуэты зайцев, медведей, лис, клеить цепочки и гирлянды.

Имелась для елки только одна настоящая, фабричная игрушка – остроконечная стеклянная звезда. Она хранилась в учительской, укутанная в вату и упрятанная в шкаф. На новогоднем утреннике самому лучшему ученику поручалось принести звезду к елке. Счастливец нес ее торжественно и бережно, как знамя, и все, затаив дыхание, смотрели на звезду так, будто вот-вот произойдет чудо.

Ожидание ребятишек не обманывалось, и чудо происходило. Звездоносец подходил к елке и передавал это сокровище кому-нибудь их учительниц. Взобравшись по стремянке, она осторожно водружала звезду на вершину елки. И елка, словно Золушка, сразу волшебно преображалась. Серебристый свет заливал потолок и стены класса. И в блеске звезды самодельные игрушки казались тоже волшебно-красивыми. Ребятишкам даже не верилось, что еще вчера они вырезали их из своих исписанных тетрадок. Казалось, что игрушки всегда висели на елке. И мы, позабыв, как потели от страха, что испортим единственный листок, дрожащими руками вырезали волка или зайца, а за спиной горячо дышала нетерпеливая очередь за ножницами, за краской. Собственно, даже не краской, а розовой, синей, зеленой водой, разлитой по мискам, куда осторожно опускались игрушки из газетной бумаги. Вода пропитывала их насквозь, едва заметно окрашивая, сквозь полутона проступали наши ученические буквы и цифры. Некоторые ухитрялись два, а то и три раза опустить заготовки своего будущего зайца или лисы в заветную миску, но таких счастливчиков разоблачали и отгоняли.

И вот все игрушки висели на елке, маленькие и большие, выставленные на всеобщее обозрение. Мы толпились вокруг елки, и уши наши горели от волнения и радости.

До нас дошел слух, что на новогоднем утреннике будут давать подарки. И не только отличникам, как раньше, а всем! Никто, конечно, не поверил: держи карман шире, подарки. Где их взять? Сначала все мнения сошлись на одном: подарки взять негде, а значит, все слухи – брехня. Всерьез начали подумывать о том, чтобы отыскать выдумщика и отвертеть ему уши. Ребятишки стали подозрительно поглядывать на Фильку Лыгина, мастера на такие штучки. Но когда на большой перемене в дровах за сараем Филька без шапки три раза клятвенно побожился, пожелав самому себе, чтобы у него отсох язык, если он все это придумал, подозрения отпали.

Новость радостно будоражила, теперь старались угадать, что за подарки будут раздавать.

После уроков собрались в овраге за школой. На дне оврага было тихо, легкая поземка мела и крутила лишь наверху по склонам, где тяжелыми козырьками нависал снег. Ребятишки сбились в кучу, и Колька Ягунов, возбужденно шмыгая носом, мечтательно предположил:

– Может, концерву дадут. У нас, когда танкисты стояли, то сами ели и мне дали. Прямо из железной банки черпал ложкой. Страсть как вкусно, ну прямо как…

– Как мед,– угодливо подсказал Филька Лыгин.

– Как мед,– презрительно ухмыльнулся Колька. – Что твой мед? Точит в горле и все. А это – концерва! Понял?

Филька, конечно, ничего не понял, и остальные ничего не поняли, но почему-то разошлись при мнении, что на новогоднем утреннике, может, и вправду дадут «концерву». Всем уже виделись блестящие жестяные баночки, очень много баночек, которые будут раздавать около елки. Мы уже представляли, как будем держать в руках эти жестяные баночки.

На последнем уроке перед праздником Елена Петровна объявила, что завтра надо собраться пораньше потому, что ребят будут катать на тройке. Восторгам не было конца! Кто свистел, кто дудел, кто блеял овечкой, а Елена Петровна стояла у доски и никого не успокаивала, а только смотрела и улыбалась.

После уроков школа гудела. Разве можно удержать восторг, когда завтра елка! Завтра – Новый год!

10.

тро выплыло из морозной ночи тихое, светлое, чистое. Из притуманенной морозом голубизны неба опускались, медленно кружась, крупные мохнатые снежинки. Обновленные за ночь пушистые сугробы мягко искрились. И деревья, и крыши изб, и лес в тяжелом снежном одеянии казались сказочными. Наверное, вот в такие мгновения чистоты и света на земле рождаются сказки, ласковые песни, лучшие порывы человеческой души, и живут они потом долго-долго, радуя людей. А может, бывают такие мгновения только в новогоднее утро. Чтобы люди почувствовали их и несли потом в своей душе весь год.

Спозаранку мы уже шумно толкались около школьного крыльца. На двери висел замок, но все нетерпеливо посматривали в сторону конюшни, откуда должна была прикатить тройка. Глухонемой конюх Тихон давно прошествовал туда в своей длинной шинели. Что-то он там долго возится. Ему хорошо – каждый день катается, сколько захочет.

Но вот, наконец, на пригорке слабо заденькал колокольчик, ребята радостно засвистели, закричали и высыпали на дорогу встречать тройку. Катила она вниз по бугру прямо к школе, звеня колокольчиком и развевая над дугой красные ленты. Солнце еще невысоко поднялось над лесом, и, казалось, тройка выкатилась из солнца, как из круглых сияющих ворот.

Перед крыльцом тройка, описав полукруг, резко остановилась, и лошади, фыркая и отдуваясь, затоптались на месте. Сивый коренник, словно отряхиваясь, затряс головой, и школьный колокольчик заплескался под дугой, торопливо вторя его движениям.

Тихон сидел на скамеечке в передке саней, подпоясанный широким командирским ремнем. На голове красовалась буденовка с красной матерчатой звездой, маленькое его лицо, заросшее клочковатой темной бородкой, было очень важно. Вожжи он держал крепко, словно их собирались отнять у него.

К Тихону подошла Елена Петровна в белом пуховом платке и полушубке, дотронулась рукой до его плеча, и он сразу повернулся к ней, заулыбался и что-то радостно замычал. Елена Петровна знаками спросила, можно ли садиться, и Тихон опять радостно замычал. Мы сыпанули в сани.

Лошади встрепенулись, колокольчик заденькал быстрее, сани рванулись и понеслись.

У опушки тройка развернулась, мягко вспахала искристый снег и опять понеслась вперед, к селу, а вслед катилось запоздалое лесное эхо. Лошади мчались вперед, дорога – назад, солнечный снег слепил глаза, сердце замирало, готовое вырваться из груди, когда сани вдруг ныряли в овраг, скрипели и раскатывались под визг и хохот и снова выносили наверх.

Катание на тройке закончилось, и мы повалили в школу. Около порога ребят ждала охапка полынных веников, до желтизны выскобленный пол посветлевшего коридора и принарядившаяся в белый платок тетя Даша. Она строго следила, чтобы все добросовестно обметали снег с валенок.

В приоткрытую дверь виднелась елка, пахло хвоей, морозом, чистыми полами и теми особыми запахами, которые бывают только в старых сельских школах.

И вот стояли мы, притихшие, перед елкой, которая предстала во всей красе.

Честь принести на елку серебристую звезду в этот раз выпала Кольке Ягунову. Колька прошел твердым четким шагом и остановился около елки. Из дверей учительской вышел Дед Мороз с огромной ватной бородой и в белом тулупе. Он нес лестницу-стремянку, расставил ее и подошел к Кольке. Колька протянул ему звезду, и Дед Мороз водрузил звезду на елку. На потолке сразу плеснулись, заиграли солнечные зайчики, и вся елка засветилась, ожила. Несколько мгновений все смотрели на звезду, потом кто-то нерешительно, слабо ударил в ладоши, все дружно подхватили и зааплодировали.

Из учительской вышла Снегурочка. В ней все сразу узнали Нинку Петелину из второго класса, а вот Деда Мороза с алыми нарумяненными щеками и огромной бородой никто не узнал. Громко отдуваясь, он сбросил на пол мешок с гостинцами и несколько раз стукнул палкой об пол, призывая к тишине.

– Дорогие, ребята! – сказал дед Мороз ненастоящим басом. – Поздравляю вас с Новым годом! С новым счастьем!

– Спа-си-бо! – закричали мы. – Ура-а!

Дед Мороз слегка заволновался от такого буйного приема и с тревогой посмотрел на Снегурочку, но она тоже изо всех сил хлопала в ладоши. Дед Мороз потоптался немного и, видя, что изъявление восторгов может затянуться, опять ударил несколько раз березовой палкой об пол.

Публика подчинилась охотно.

– Дорогие ребята! – взволнованно и громко, как стихотворение на уроке, начала выкрикивать Нина-Снегурочка. – Желаем вам отлично учиться и… Тут она немного смутилась и выпалила. – Сейчас мы подарим вам всем новогодние подарки.

Зашумели и двинулись все сразу. Дед Мороз, вскинул вверх руки, словно обороняясь:

– Сначала первый класс! Первый класс!

В кулечках из газеты лежало по три конфеты-помадки и по одному круглому серому прянику. Отойдя в сторонку, первоклассники доставали гостинцы из кулечков, разглядывали, осторожно пробовали и, облизав пальцы, опять складывали в кулечки, чтобы показать дома.

Никто, конечно, и не догадывался, каких трудов стоило достать эти сладости. Знала только Елена Петровна, которой пришлось дважды ездить в район.

11.

ыстро отшумели на ледяной горке короткие зимние каникулы, а там сквозь последние густые метели проглянул и розовощекий март. Солнышко подобрело, сугробы обсели, блестя по утрам хрусткой коркой. Петухи кричали громче и смелее, проворно разгребая лапами оттаявший на припеке навоз и скликая кур. В полдень с тихим звоном падали с крыш в ноздреватый снег толстые обтаявшие сосульки. Затемнели макушки пригорков в желтой прошлогодней траве.

Весна катилась быстро, словно подгоняло ее ребячье нетерпение поскорее дождаться лета. А когда зашумели под снегом ручьи и, сливаясь в овраги, зашумели пенными потоками, снося бревенчатые мостики, и разливаясь по низинам недолговечными вешними реками, потянули с юга птицы.

На лозинках около школы ворчливо переговаривались усталые грачи, выбирая места для гнезд, а мы в классах зачарованно прислушивались к их гортанным голосам, едва высиживали до конца уроков. Скорее отпускали бы на лето!

Наконец Елена Петровна раздала нам табели с оценками, где внизу было написано, что все мы переводимся в седьмой класс. И сказала долгожданное слово – завтра начинаются каникулы, но мы притихли и не спешили расходиться. Обретенная свобода уже не казалась такой привлекательной, как тогда, когда была недоступной.

Елена Петровна стояла около открытого окна и с улыбкой смотрела на нас. От березок, разросшихся под окнами, ее белое нарядное платье казалось зеленоватым. Тонкие солнечные лучи попадали на серьги Елены Петровны, и они вспыхивали красными огоньками. Восторженные девчонки не могли отвести глаз от этих огоньков, от высокой прически Елены Петровны. Сейчас она казалась им, наверное, не классным руководителем, а сказочной принцессой, и они разглядывали ее с таким жадным любопытством, словно видели впервые.

– Завтра я уезжаю, - сказала Елена Петровна,–а вы отдыхайте. Помогайте родителям. Не забывайте читать книги.

– Как уезжаете?- вскочил с места Колька Ягунов и взволнованно обернулся к классу. – А мы?

Колька стоял за партой, весь подавшись вперед. Класс настороженно затих.

Елена Петровна улыбнулась:

– Да, нет, я не совсем уезжаю, а в отпуск. Осенью мы опять встретимся, и вы мне расскажете, как провели лето, что читали.

– А-а,– с облегчением сказал Колька и сел. – Тогда ладно.

Класс радостно зашевелился, зашептался и, разобрав сумки, двинулся к двери.

На следующий день мы собрались к дому Елены Петровны и долго шли с ней по большаку за повозкой, на которой Тихон вез ее чемоданы к поезду. За каменным мостом у леса попрощались. Девчонки еще долго стояли на дороге и махали ей вслед платками, а мы солидно и озабоченно поглядели немного, как подвода поднимается по дороге к лесу, и пошли вдоль оврага к Дону.

12.

ернулись мы после полудня, но домой не пошли, а прямо в мокрых штанах улеглись под кустами сирени, росшей на канаве вдоль большака. По не писаным правилам, уходя с реки, окунались в одежде, чтобы прохладнее было идти. Солнце, пробираясь между листьями, гладило горячей ладонью наши спины, и от этих прикосновений нестерпимо хотелось спать. Слабый ветерок задувал вдоль большака белесые облачка пыли, шуршал ветками, и мы незаметно задремали под этот убаюкивающий шорох.

Первым проснулся Мишка Солдатов, поднял рыжую взъерошенную голову и прислушался. Снизу из села доносился неясный шум, будто чем-то огромным шмыгали по камням большака. Озадаченный Мишка покрутил головой и толкнул похрапывающего рядом Ваньку.

– Чего?- недовольно буркнул Ванька.

– Слышишь? – громко зашептал Мишка,– что это там?

Проснулись и остальные. Колька Ягунов, потягиваясь, протер глаза, вышел на канаву и вдруг радостно крикнул:

– Бойцы идут! Айда глядеть!

Мы подбежали к Кольке и увидели, как по большаку, окутанная пылью, поднималась колонна. Когда она подошла ближе, то различили, что это не солдаты, а грязные оборванные люди. Ни пилоток, ни винтовок. Настоящие красноармейцы в пилотках и с автоматами на груди шли по сторонам, и лица у них были строгие.

– Кого-то ведут! – торопливо зашептал Филька и боязливо попятился в кусты. Борька Костыль подпрыгнул, но не тронулся с места. Мы испуганно переглянулись. Было действительно что-то страшное и отталкивающее в этой угрюмой толпе, окруженной конвоирами.

– Это фрицы! – задыхаясь от волнения, сказал побелевшими губами Колька, когда разглядел грязные зеленоватые мундиры с белыми пуговицами. – Пленные!

К большаку сбегался народ. Молча, стояли вдоль канавы бабы. Фашисты совсем не были похожи на тех, каких рисовал Ванька Солдатов. Грязные, обросшие лица, испуганные взгляды исподлобья. Сапоги пленных устало смурыгали по камням большака.

Страшными глазами смотрели бабы на пленных. Одна не выдержала и крикнула:

– Куда вы их гоните, сволочей! Тут и покосите, чтоб мы поглядели!

– Это вам не кино,– спокойно ответил пожилой солдат с медалями на гимнастерке. – «Чтоб мы поглядели». Ишь ты! Это вам не кино. Ведем туда, куда приказано. Шли бы вы, бабы, лучше по домам.

– Умник, какой нашелся,– закричала другая. – По домам. Они наших небость так не оберегают. Была бы наша воля…

Пожилой солдат закурил на ходу. Конвоиры засмеялись, посыпались шуточки, и бабы постепенно тоже заулыбались, хотя некоторые все еще пытались злиться.

Мы замерли на месте, пораженные тем, что так близко видим живых фашистов, что они идут по нашему родному селу.

Конвоиры не обращали на нас никакого внимания. Им за дорогу, наверное, порядком, надоели зрители. Они шли, негромко переговариваясь между собой, и курили.

Колька кивнул нам, и мы двинулись по канаве вдоль большака за колонной. Мы разглядывали пленных с каким-то брезгливым, боязливым отвращением и ненавистью, словно это шла не толпа грязных безоружных людей, а ползла, медленно извиваясь в пыли, наполовину раздавленная змея. И нам нестерпимо хотелось, чтобы она поскорее убралась навсегда из нашего села, сгинула.

У околицы бабы отстали, а мы долго шли в стороне от колонны. Впереди завиднелся глубокий обрывистый овраг, за которым по обе стороны большака начинался сосновый лес, и простирался он километров на пятнадцать до самой железной дороги.

Конвой подтянулся, разговоры смолкли. Конвоиры все чаще стали посматривать то на приближающийся лес, то на пленных.

Колька быстро нагнулся и поднял большой камень. Еще толком не поняв для чего это нужно, мы последовали его примеру. Наши боевые приготовления заметил все тот же пожилой солдат. Он погрозил Колке пальцем, а Колька, расстроенный тем, что его планы раскрыты, со злостью показал солдату язык.

Конвойный остановился. Остановился и Колька.

– Ты, парень, не дури,– спокойно сказал солдат. – Брось камень. Мы с безоружными не воюем. Ты, что же, хочешь разбой учинить на большой дороге?

Колька подумал и бросил камень. Побросали и мы. Конвоир улыбнулся одобрительно.

– Подойдите сюда, ребятки,– уже совсем не строго сказал он. – Не бойтесь, идите.

Мы мялись на месте.

– Пошли, раз человек зовет,– хмуро сказал Колька.

– Значит, с немцами решили камнями воевать? – улыбнулся солдат, когда мы подошли. – Не годится. Нужно было бы, без вашей помощи управились. Пусть сделают все, что разорили на нашей земле. Понятно? Гоним мы их вот в город, а города-то и нет. Одни кирпичи от него остались. А людям куда притулиться? Так-то.

Мы слушали солдата, а сами разглядывали его. Был он высок, широкоплеч, лицо коричневое от загара. На коротко остриженной седой голове пилотка, сдвинутая на затылок. Рассмотрели и автомат с круглым диском, и пыльные сапоги, и медали.

– Дядя,– не утерпел Ванька Солдатов,– а за что вам медали дали? Вы на фронте были?

– Был,– отозвался солдат. – На фронте медали только и дают.

– Наш папка тоже на фронте,– сказал Мишка,– только мы не знаем, есть у него медали или нет.

– Если на фронте, значит, непременно есть,–уверил солдат.

– А у твоего батьки есть медали?– спросил солдат Кольку и положил руку на его плечо.

Колька опустил голову и молчал.

– У него нет отца,– тихо, словно извиняясь, сказал Алеша Фомин. – Убили его.

– Убили, значит,– вздохнул солдат и посмотрел поверх наших голов куда-то в поля. – Да, война. Как зовут-то тебя?

– Колька,– ответил Ягунов, не поднимая головы.

– Не горюй, Николай,– тихо сказал солдат. – Трудно будет, это верно, но не пропадешь. Люди не дадут пропасть. За то батька воевал, мы воевали, другие воюют.

Пленных увели далеко, и солдат заторопился:

– Ну, ребятки, будьте здоровы, живите дружно. Победа будет за нами.

И он крупными быстрыми шагами пошел догонять колонну.

Мы стояли на большаке и смотрели ему вслед. Смотрели до тех пор, пока темная лента колонны с белесым хвостом пыли не сошла с моста и не скрылась в лесу.

13.

етом к соседям Фильки Лыгина приехали родственники из города – тощая, темнолицая женщина и черноволосый низкорослый мальчишка лет десяти, нелюдимый и застенчивый. Гостья по целым дням лежала на полушубке в саду, а мальчишка тихо играл в палисаднике среди смородиновых кустов. Когда ребятишки подходили к забору посмотреть на городского, тот или затаивался в кустах, или убегал в избу. Женщины, вздыхая, говорили, что это он такой через оккупацию сделался.

Филька городского сразу не взлюбил и норовил при случае отколотить. Просто Фильке почему-то не нравился городской мальчишка, и все. Однажды он долго пытался заманить его в овраг, чтобы дать желанную трепку. Хитрый Филька обещал подарить карманный фонарик без лампочки и батарейки, но мальчишка подозрительно смотрел, то на Фильку, то на его приманку и на улицу не выходил.

– Ну, погоди, хорек! – сразу раскрыл свои карты потерявший терпенье Филька. – Подкараулю, держись! Хорек, хорек! – и для пущей убедительности скорчил страшную рожу.

– А ты, губастый, министр без портфеля! – крикнул злорадно городской мальчишка, громко захохотал и захлопал в ладоши.

Это Фильку озадачило всерьез, и он уже подумывал перемахнуть через забор и всыпать противнику на его территории. Но тут бабка позвала мальчишку обедать, и Филька, не солоно хлебавши, побрел вдоль порядка искать своих.

Мы сидели за двором у Солдатовых под развесистой липой и мастерили удочки. Филька обстоятельно доложил Кольке, как обозвал его городской, и предложил всем вместе подкараулить его вечером и отмутузить.

– Не, – засмеялся Колька, – мутузить ты его будешь один, министр без портфеля.

Все громко и презрительно рассмеялись, глядя на обиженно оттопыренные Филькины губы.

– Сам ты министр,– крикнул Филька слезливо и сразу понял, какую совершил оплошность. Колька признавал только одну кличку – Гаврош . Ягунов осторожно прислонил к стене ореховую удочку, подошел к Фильке, завернул ему руку за спину и пригнул к земле. Он держал его так до тех пор, пока Лыгин тоненько и протяжно завыл. До драки дело не дошло, потому что Колька с того неприятно памятного для него случая, когда Филька в школьном коридоре незаслуженно ударил Нинку Петелину, потерял всякий интерес меряться силой. А Филька стал в нашем обществе первым министром без портфеля. Ему никто не завидовал. Потом он сам раздавал этот титул, что становилось поводом для конфликтов больших и малых.

Вечером, как и было условлено, все собрались в овраге и спрятались в глинистой закопченной яме. Здесь, когда в селе стояли воинские части, был врыт самый большой котел полевой кухни. Бить городского мальчишку никто не собирался, а решили так, припугнуть и, главное, по-настоящему познакомиться.

Мишка Солдатов притаился наверху и вел наблюдение за домом городского. Внизу, в яме, было душно, скучно и кто-нибудь то и дело нетерпеливо спрашивал, не появился ли мальчишка. Мишка свешивался с обрыва и отрицательно тряс рыжими вихрами.

– Гляди, гляди лучше,– заставлял Филька. – Может, он в сад пойдет.

Вечернее солнце уже было готово вот-вот закатиться, когда свесилась вниз Мишкина голова, и он так взволнованно зашептал, будто появился настоящий противник:

– Вышел! Один! В руке что-то держит.

На мгновенье наблюдатель исчез и появился опять:

– Идет к погребу. А теперь к лозинкам свернул.

Лозинки росли несколько в стороне от засады, но это было даже лучше, потому что к ним вплотную подходили крайние сады. Овраг там глухой, зарос терновником и дикими вишнями. Одним словом, место самое разбойное.

– Мишка! – громким шепотом позвал Колька. Рыжая голова свесилась над ямой. – Мы пойдем по низу, а ты ползи по верху. Будешь сигналы нам подавать.

На дне оврага было прохладно. Густо пахло мятой. Роса холодила, пощипывала ноги, особенно там, где были цыпки – извечная беда босоногого лета. Небо над садами тепло краснело, устеленное белыми пушистыми валками облаков.

Дозорный торопливо махнул рукой, ложитесь, мол, скорее. Едва все спрятались за черемуховым кустом, как городской мальчишка осторожно спустился в овраг и пошел в сторону засады. Мальчишка с интересом оглядывался по сторонам. Он, наверное, представлял себя в непроходимых лесах и, конечно, не догадывался об опасности, которая притаилась всего в нескольких шагах.

– Ну, я пошел,– нарочно громко сказал Филька и, сильно шурша ветками, задевая их обеими руками, вышел на песчаную косу, нанесенную вешним половодьем. Мальчишка оглянулся на шорох, и недавнее любопытство сменилось на его лице испугом – он узнал противника, и губы его задрожали.

– Ну что, попался? – со зловещей лаской спросил Филька и стал не спеша обходить мальчишку, примериваясь, куда лучше отвесить первую оплеуху. Мальчишка был ниже Фильки, тщедушнее и тоже поворачивался по мере того, как Филька шел по кругу. Сразу было видно, что городской драться не умеет. Он только боязливо пятился, и это было очень приятно Фильке.

Филька подскочил к мальчишке, сделал подножку и толкнул. Городской, взмахнув руками, шлепнулся на песок.

– Вставай, чего разлегся,–небрежно сказал Колька, подойдя к городскому. Мальчишка встал и с испугом посмотрел на Кольку. Он подумал, что сейчас его начнут бить.

– Давай знакомиться.

Очень худой, одетый в застиранную синюю рубашку и серого сиротского цвета штанишки, он втянул в плечи коротко остриженную голову, в которую густо набился песок, и, казалось, сейчас заплачет. Он, видимо, принимал это за очередной подвох.

– Тебя зовут как?- деловито спросил Ванька.

– Витя.

– А, правда, что вы под оккупацией были? – поинтересовался Колька.

– Правда. У нас еще немцы бабушку убили.

– Убили?! За что?

– Она пошла на рынок поесть достать. А немцы стали рынок разгонять и стрелять. Вот в бабушку и пальнули. Прямо вот сюда,–и Витька показал куда-то за ухо, – в голову попали. Мама потом месяц с койки не поднималась.

Мы, не мигая, смотрели на него, и нам было очень жалко и худого, готового заплакать Витьку, и его бабушку, ни за что убитую подлыми фашистами, и каждому хотелось что-нибудь сделать для него нужное и хорошее. Находчивость не отказала Кольке, и он предложил Витьке самое необходимое – дружбу.

– Ничего, Витек,– по-взрослому утешительно сказал Колька, точь-в-точь, как говорил ему солдат на большаке. – Не робей, не пропадешь. Если кто тронет, мне скажи.

– Не бойся нас. Мы все за тебя заступимся, если кто обидит,– решительно добавил Мишка Солдатов и многозначительно посмотрел на Фильку.

Так к нашему обществу прибавился еще один мальчишка – Витька Пахомов.

14.

олдатовым повезло так, как давно в селе никому не везло: вернулся с войны их отец, дядя Петя. Вернулся нежданно-негаданно, рано утром, с попутной подводой. Около дома раньше опустил на землю костыли, а потом уж единственную ногу. Грузно навалился крутыми плечами на костыли, легко встряхнул из телеги вещевой мешок и, торопливо кивнув возчику, заковылял к крыльцу. Возчик дождался, пока он взялся за щеколду, и стегнул лошадь.

От радостного шума у Солдатовых в избе звенели стекла, и люди, собравшись у крыльца и вдоль забора, не сразу решались войти, слушали, переглядывались, молча, вздыхали.

Днем топили баню. Соседи таскали воду, охапки березовых и дубовых дров, снимали с чердаков веники. Тетя Катя суетилась вместе со всеми, радостная и растерянная. Забегала на минутку в избу, взглянув на мужа, заливалась румянцем, как девушка, и, еще больше смутившись, опять убегала что-то делать.

Вечером, вымывшийся и принявший стакан первача, гвардии рядовой сидел под образами, курил цигарку и рассказывал о своих фронтовых путях-дорогах. Рыжие его волосы блестели, приглаженные, воротничок гимнастерки был расстегнут на две пуговицы, а вся грудь сверкала от медалей. Желающих посмотреть и послушать фронтовика набилось в избу невпроворот. Бабы торжественные, взволнованные, смотрели на Солдатова так,словно он сейчас предскажет им судьбу на многие годы вперед. Откроет что-то такое, что они не знают и очень хотят знать он-то ведь пришел с фронта, и каждой бабе, стоявшей и сидевшей в избе, думалось, что Петр обязательно был с ее Иваном или Василием. Ведь всех вместе мужиков провожали. И обмирали бабьи сердца, настороженно следя за рассказом фронтовика.

Дядя Петя сидел за столом в красном углу, и никто не замечал, что теперь у него одна нога. Был он такой же крутоплечий, с широким скуластым лицом, улыбчивыми зелеными глазами и рыжим вихром над низким, в складках лбом. На гимнастерку его и на награды смотрели, как на что-то необычное и для него непривычное. Многие годы видели его в кузнице в черной от копоти рубахе или фуфайке. А все остальное – лицо, руки, зеленые глаза и рыжие волосы были свойскими, очень знакомыми. Костыли Ванька еще в сумерки, когда отец пришел из бани, спрятал за перегородкой у печки. Ему очень не хотелось, чтобы костыли стояли рядом с отцом. Ему очень не хотелось, чтобы все сразу узнали, что отец у них калека. А уже все село знало.

Солдатовы ребятишки ходили, ошалевшие от счастья, боролись, кувыркались на траве, затевали игры. Все мы, еще не дождавшиеся своих отцов. Смотрели на них с завистью и некоторым отчуждением. Мы чувствовали, что Солдатовы чем-то очень значительным уже отличались от нас, и, может быть, так будет всегда.

Колька Ягунов незаметно исчез. Первым это заметил Алеша Фомин.

Мы нашли Кольку за двором Солдатовых, где он, уткнувшись лицом в стену, тихо плакал. Когда мы увидели его вздрагивающую спину, в нерешительности остановились. Наконец Алеша тронул друга за плечо:

– Ты чего, Коль?

Колька повернул к нам мокрое лицо, молча, покачал головой, как его мать, когда получила похоронку на Колькиного отца, и махнул рукой, чтобы мы ушли…

Долго веселились у Солдатовых в этот светлый вечер, а старухи и старики, сидя по избам или сойдясь по соседству, говорили о тех хороших временах, которые должны наступить. Мужики возвращаются, конец войны виден.

Дня через три дядя Петя вышел на свою прежнюю работу в кузницу. С улыбкой, не спеша, стараясь держаться ровнее, дошел он на костылях до каменного, почерневшего от едкого дыма сарая, отомкнул ржавый замок и шагнул в темную прохладу, пахнувшую горелым железом. Постоял над холодным горном, потрогал рукой куски спекшегося угля и прислонился к наковальне. С его широкого лица не сходила тихая улыбка.

Дядя Петя поковырял в горне железным прутом, положил щепок, чиркнул зажигалкой, осторожно дернул раз-другой за рукоятку мехов, и они, всхлипывая, зашипели. Скоро сквозь черную корку старого угля закраснелся молодой огонь. Кузнец подналег на рукоятку, струйки огня со свистом прорвали спекшийся панцирь шлака и вырвались на свободу. Шипели и свистели мехи, огонь охватил уже всю середину горна. Тут дядя Петя ловко выхватил клещами из огня белый искрящийся кусок металла, положил на ржавую наковальню, и отсветы метнулись в черные углы кузницы. Солдатов ударил по искрящейся податливой заготовке большим молотком и покачнулся, забыв про костыли, но удержал равновесие. Он ударял еще и еще. Костыли раскачивались, вырывались из подмышек, и вместе с ними раскачивался дядя Петя. Но вот костыль все-таки вырвался, темно красный кусок металла, расплющенный наполовину, упал с наковальни и зашипел на земле. Дядя Петя не удержался.

Ванька бросился к отцу, за ним Мишка. Они подхватили отца под руки. Стоя на одном колене около наковальни, поддерживаемый с двух сторон сыновьями, дядя Петя смущенно кашлянул. И вдруг засмеялся так громко, весело, что все мы тоже заулыбались, попрыгали через ступеньки вниз и обступили кузнеца.

– Ковырнулся, значит, гвардии рядовой, а?- продолжал смеяться, но уже стоя, держась за наковальню двумя руками, сказал дядя Петя и озорно взглянул на нас, – нет! Нас так скоро не сковырнешь. Дудки ореховые. А ну, Ванька, гони домой за веревкой.

Ванька метнулся из кузницы стрижом, а дядя Петя скомандовал нам:

– Ты, Коля с Алешей, переложите чурки вон туда в угол, чтобы под ногами не мешались. Ты, Филя, бери лопату живо, да весь мусор от наковальни на улицу. Михаил перетаскай вон те железки сюда, поближе.

Пока мы, увлеченные работой, носились около кузницы, а дядя Петя дымил цигаркой, вернулся запыхавшийся Ванька.

– Ну, теперь поглядим, кто кого! – сказал кузнец и начал веревкой, наподобие пояса, прикручивать к себе сбоку костыль. Оставшийся конец перемахнул через плечо и двойным узлом завязал у пояса. Попробовал повернуться, покачаться – держится. Можно стоять! Вот она, подсобная нога.

Весь день, не переставая удивляться, как быстро под молотком из мягкого податливого от огня железа получаются кольца, клинья, крюки, мы не уходили из кузницы. Заглядывали в дверь бабы и говорили, что с кузницей село ожило, и просили кузнеца починить то рогач, то таган. Улыбающийся, красный от жара, дядя Петя всем обещал сделать, но не сразу. Мол, сейчас исполняет колхозный заказ. Бабы соглашались, что их заказы подождут, но сразу не уходили, а стояли в дверях и смотрели на дядю Петю. Мы посменно накачивали мехи, обливаясь потом, чувствовали себя перед бабами тоже очень значительными людьми.

Мы провожали Солдатова домой, когда из-за леса в багровом сиянии всплыла огромная луна, словно последняя, не успевшая остыть заготовка.

15.

этого дня любимым местом сбора всей нашей компании стала кузница. Сюда с утра сходились без опозданий, как в школу, и ждали, кому какую работу даст дядя Петя. И, получив задание, со всех ног бросались исполнять. Кузнец обращался с нами всерьез, как с равными. Это нам льстило. Но больше всего нравилось, что дядя Петя называл нас не как-нибудь, а по-фронтовому – боевым расчетом. Посильно он и обязанности распределял: Мишка и Филька раздували горн, попеременно дергая проволочную ручку мехов. Грели заготовки. Именовались они заряжающими. Ванька и Колька, как самые сильные и рослые, тоже попеременно исполняли обязанности молотобойцев. Их звали бомбардирами. Алеша Фомин, Витька Пахомов, Борька Костыль и я убирали кузницу. Подносили заготовки, бегали за водой, в общем, организовывали боеобеспечение.

Дома за долгие отлучки нас не ругали, даже похваливали. Мы чувствовали себя важными фигурами на селе. После дяди Пети, разумеется. Да и Елене Петровне будет, что осенью рассказать.

Однажды утром, когда работа была в самом разгаре, в кузницу зашел председатель колхоза Иван Антонович. Увидев его, кузнец громко и весело скомандовал нам:

– Перекур!

Председатель поздоровался с Солдатовым левой рукой, маленькой и крепкой, правый пустой рукав был заправлен в карман пиджака. Председатель внимательно осмотрел наши потные лица, и глаза его просветлели.

– Здорово, орлы! – сказал Иван Антонович громко и бодро.

– Здрасте,– нестройно ответили мы.

– Хотя бы таких мужиков, как мы с тобой, побольше вернулось, а, Петро? – задумчиво посмотрев, как управляется кузнец, сказал Иван Антонович. – Пока наши помощнички в силу войдут, нам с тобой трубить и трубить.

– Знамо дело,– охотно согласился кузнец, – Не отстрелялись еще, Антоныч.

Солдатов стоял около наковальни, а председатель сидел на березовых поленьях и, докуривая цигарку, смотрел в мокрый земляной пол кузницы, присыпанный окалиной. Потом размял сапогом окурок и, взглянув на дядю Петю, спросил:

– Ребята хорошо тебе помогают?

– Смышленые,– улыбнулся кузнец. – Тяжеловато им, конечно, да охота пуще неволи, сам знаешь.

– Знаю,– кивнул Иван Антонович,– и ты знаешь, что сейчас некому больше тебе помогать. Молодцы, ребята! Я вот что думаю: за работу трудодни им надо начислить.

– Дело справедливое.

Мы смущенно переглянулись. Думали, что председатель шутит. Какие там трудодни, если ходим в кузницу, как на интересную игру, нас никто не заставляет. Мы и без трудодней готовы помочь колхозу.

–А зачем нам трудодни, Иван Антонович,– сказал Колька Ягунов. – Мы ведь не взрослые, не настоящие колхозники.

–Как это не настоящие? – строго прищурился председатель. – А какие же вы есть? Вы все где живете? В селе Чистые Ключи, в колхозе «Красный луч». Верно? И земля кругом чья? Колхозная. Значит, наша с вами, общая. Матери ваши где работают? В колхозе. Так чьи же, выходит, вы, как не колхозные ребята? Юные колхозники и есть.

–Правильно,– поддержал дядя Петя,– наша надежда и опора. Нам не два века землю топтать.

–Остареем мы, бородами обзаведемся,– говорил уже с улыбкой Иван Антонович,–а вы обучитесь, в силу войдете. Вот ты, к примеру, Николай, может, председателем колхоза будешь. А?

Мы весело засмеялись, заодно с нами Иван Антонович и дядя Петя.

– Ну, добре, – сказал председатель, вставая. – Куйте, как говорится, железо, пока горячо. Трудодни всем вам начислим, а там уборка. Работы опять же много, только поворачивайся. Как договорились?

– Договорились! – закричали мы, обрадованные тем, что теперь можно являться в кузницу, как на настоящую работу, на законном основании.

Это и была настоящая работа. Но только поняли мы все это много лет спустя….

Александр Владимиров© 2010 – 2013 Мой почтовый ящик


Сайт создан в системе uCoz