Снег в Иерусалиме

Роман-эссе

Содержание
1  Страшные дни
2  Ночные разговоры
3  Что есть истина?
4  Хочу увидеть Бога
5  Муки и радости
6  Встреча с добрым волшебником
7  Кто нас выводит в мастера
8  Чудное мгновение
9  Прощай, свободная стихия!
10 Люди и звери
11 Гимн торжествующей любви
12 Как молоды мы были
13 Наши судьбы – две дороги, перекресток позади
14 Джек, ну, Джек!
15 Знойная Азия
16 Молодой командир производства
17 Вернулся я на родину
18 Солдаты, в путь!
19 За честь полка
20 Дороги, которые мы выбираем
21 Знамя полковое
22 Зависть
23 Город у зеленых гор
24 Университет
25 Лики любви
26 Опять бедность
27 В долине тюльпанов
28 Газетчики
29 Практика
30 Здравствуй, Богодуховск!
31 На белом коне
32 Святой источник
33 Крутой поворот
34 Вакансия
35 Между жизнью и смертью
36 ...И все былое
37 Наш необитаемый остров
38 Рядом, но не вместе
39 Одиночество
40 Другая жизнь, другие страны
41 Наш дом
42 Отъезд
43 Ласковая песня
44 Зов предков

5.    Муки и радости

...Мне шел четырнадцатый год, когда ранней осенью умер дедушка. День был тихий, солнечный, с блестящей паутиной на поблекшей полыни вдоль нашего оврага. Умер, как и жил, тихо и кротко. Как говорится в Библии "насыщенный годами", а еще больше тяжелой многолетней работой. И вот дедушкина душа улетела в заоблачные выси.

В доме стало пусто и тоскливо, будто дедушкина душа унесла с собой что-то очень светлое. Тетя Маша сделалась как-то строже и еще молчаливее. Она и так говорила мало. Никого никогда не осудила. Она была убеждена, что судить может только Господь Бог, а наши пересуды — большой грех.

Той же осенью мы уехали в рабочий поселок сахарного завода, куда перевели работать брата.

Когда уложили вещи в грузовую машину, тетя Маша вытерла концами платка слезы и сказала маме:

— Ты письма-то пиши. Скучно мне теперь будет одной... У мамы тоже катились слезы:

— Буду писать, Маша. Ты дюже не горюй. Приезжать летом буду.

— Ладно, — тихо сказала тетя Маша.

Мама будет регулярно писать и приезжать каждое лето. До самой смерти. А тетя Маша проживет одна в большом доме тридцать пять лет... И никогда не пожалуется на пытку одиночеством. Покорно примет все, что пошлет судьба.

И покатил грузовик по пыльной дороге, повез меня в чужие края, в новую жизнь. С пригорка около соснового леса я оглянулся в последний раз — отсюда хорошо были видны все три улицы села, сады, белая школа рядом с ободранной, без крестов, церковью из красного кирпича, большая березовая роща за нашим огородом. Машина пошла под уклон, и все скрылось.

Душа моя защемила и рванулась за зеленый пригорок к нашему селу, но, понимая всю тщету этого порыва, сникла.

Под вечер мы уже приближались к месту нового жительства. Грузовик ехал мимо черных полей, на которых лежали огромные кучи сахарной свеклы.

При въезде в поселок я увидел школу, трехэтажную, с большими, широкими окнами, а за школой — запущенный парк. Поселок был рассыпан по пригоркам, внизу виднелась река, а за рекой — большой лес.

Дом, где нам предстояло жить, был недалеко от реки, и, пока разгружали машину, я побежал на берег. Река была тихая, широкая, вечернее розовое небо отражалось в гладкой воде. От реки веяло покоем и простором, но я остро почувствовал здесь свое одиночество.

Когда я вернулся, вещи уже были внесены в дом, а машина уехала. Мама на веранде развязывала какие-то узлы. Я постоял около нее, не зная что делать. Заходить в чужой дом не хотелось. Это чувство — отторжение чужого дома — сохранится у меня на всю жизнь. Смеркалось, было очень тихо, в домах зажглись огни. В нашем селе были еще керосиновые лампы, а здесь сияло электричество.

Долго смотрел я на безлюдную улицу, темную реку в конце ее, и мне было очень тоскливо. Я стоял спиной к маме, но она прекрасно поняла мое настроение и сказала:

— Завтра пойдем в школу, познакомишься с ребятами. Здесь есть клуб, библиотека. Будешь ходить в кино.

Кино я очень любил, и это меня немного успокоило. В наше село кинопередвижка приезжала один раз в месяц, да и то зачастую детских сеансов не было. Для всех ребятишек это было большим горем. И был настоящий праздник, когда директор школы договаривалась с киномехаником и детям показывали кино. Делал он это очень неохотно, потому что работа та же, а выручки никакой.

— А здесь кино тоже раз в месяц? — спросил я маму.

— Как в городе — каждый день.

— Каждый день?! — восторженно удивился я,

— Каждому зрителю дают билет, на котором указан ряд и место. Так что твой стул никто не займет.

Все это показалось мне просто сказочным — чтобы кино каждый день и каждому зрителю отдельный стул!

Когда у нас в селе устраивали детские сеансы, то киномеханик собирал деньги, а ребятишки шумно рассаживались на длинных лавках, кто где захватит место, при этом нередко дело доходило до драк. Кому места не доставалось, усаживались на полу, безмерно счастливые оттого, что посмотрят кино. Сидели в невероятной тесноте и духоте, а к концу сеанса со всех градом катился пот. Клуб помещался в бывшем доме лавочника. В зал, который мог от силы вместить человек шестьдесят, набивалось чуть ли не вдвое больше.

Иногда старшеклассников пускали на вечерние сеансы, они забивались вдоль стен и с ужасом ждали, не появится ли завуч Надежда Ивановна. Если придет эта злая, безжалостная особа, с острым носом, бледным лицом и тонкими синеватыми губами истерички, то никому пощады не будет: всех ребятишек за воротник она выволочит в коридор. Почему эта женщина стала учительницей? Детей она терпеть не могла. Ребята ее боялись и ненавидели.

...На следующий день мы с мамой пришли в школу, которая поразила меня длинными коридорами, огромными классами и множеством учеников. Какой маленькой и жалкой показалась мне наша сельская школа по сравнению с этой и я сам — тоже маленький, жалкий и всем чужой.

После беседы в учительской классный руководитель, чернявая женщина с ярко накрашенными губами, отвела меня в класс. Пока она представляла меня, я стоял у доски, краснея и никого не видя перед собой от волнения. Меня посадили за парту со светловолосым кудрявым мальчиком Борисом, с которым мы потом очень подружились.

Впереди нас сидели две девочки — Лена, конопатая и темно-рыжая, и Алла, вертлявая, смазливая, с постоянной улыбкой в серых красивых глазах. Как только я сел за парту, она тут же повернулась ко мне и улыбнулась так лукаво и призывно, что лицо мое загорелось. С оборвавшимся сердцем я понял, что влюбился в нее с первого взгляда. Мне шел четырнадцатый год, и я втайне уже мечтал дружить с девочкой.

Каково же было мое огорчение, когда я узнал, что Алла, Борис и еще много мальчишек и девчонок живут за рекой, в маленьком поселке около станции. До станции было километра два. Сразу после уроков шумной ватагой они уходили домой. Я понял, что любовь моя обречена: встречаться с Аллой после уроков невозможно.

С каждым днем я влюблялся все сильнее. Алла это чувствовала и кокетничала со мной непрерывно. Это ее, видимо, очень забавляло. Я стал замечать, что ребята ведут себя с ней как-то нагловато, отпускают в ее адрес двусмысленные шуточки, а между собой почему-то называют ее Эльзой и при этом странно перемигиваются. Девочки держались с ней заметно отчужденно. От всего этого мне становилось не по себе, но любовь моя не ослабевала.

В те дни я непрерывно испытывал два острых чувства: первую любовь и гнетущий страх, что меня вот-вот вызовут к доске. На меня наводили ужас математика, физика и химия.

В нашей сельской школе эти предметы преподавали нормально, но они были мне совершенно чужды: я не понимал их и не любил.

И вот началось: вызов к доске — двойка, вызов — двойка... Класс смотрел на меня с откровенным сочувствием и жалостью. Мне было тяжело и очень стыдно. Страшно несчастным я был в эти дни один на один со своими бедами.

Когда Николай Васильевич, учитель химии, вызвал меня к доске и опять поставил двойку, весь класс зашумел.

Алла вскочила с места и начала жалобно просить:

— Ну, Николай Васильевич, миленький! Ну, пожалуйста, не ставьте двойку в журнал!

Николай Васильевич, невысокий, полный, коротко стриженный, с челкой до бровей, отчего его квадратное лицо имело хулиганский вид, только злорадно ухмыльнулся. Он подождал, пока класс утих, и с удовольствием вывел мне двойку в журнале. При этом на его широком жирном лице было такое блаженство, будто он съел что-то очень вкусное.

Почему-то ему не пришло в голову, что химия дается мне очень трудно и мне нужна помощь. Он, видимо, решил, что я просто лентяй. Опять я стал жертвой тупой и бессмысленной человеческой жестокости. Уничтоженный стыдом и бессилием что-либо изменить, я шел от доски к своей парте, низко наклонив голову, но слезы удержал. Это была моя первая победа.

Через неделю на втором уроке истории меня вызвала к доске учительница Мария Петровна Шилова, румяная, миловидная, с тихим голосом:

— Расскажи нам, пожалуйста, о войне Алой и Белой розы.

Эта война принесла мне вторую триумфальную победу. Я говорил с начала урока и до звонка, и Мария Петровна меня не останавливала. Она дала возможность воскреснуть моей душе от гнета отчаянья за двойки. В ее красивых глазах, цвета переспелой вишни, было столько доброты и тепла! Я говорил с жаром, вдохновенно, так, наверное, читал свои стихи Пушкин на выпускном экзамене в лицее. Я видел перед собой весь класс — удивленные и восхищенные глаза мальчишек и девчонок — и был счастлив.

Следующими триумфами были уроки литературы, географии, конституции. Отлично, отлично, отлично...

Сразу изменилось ко мне отношение ребят и учителей. Все поняли, что точные науки — это не моя стихия. И учеба, и жизнь пошли веселее.

Я продолжал любить Аллу, получая на свои влюбленные взгляды рассеянную улыбку ее серых глаз, в которых было что-то призывное, что начинало смутно волновать меня. Но я видел, что Алла меня всерьез не воспринимает. Поглядывает на меня снисходительно, как на ребенка, и в то же время эта тайная игра взглядов ее возбуждает. Худощавые щеки ее розовели, глаза начинали блестеть, полные яркие губы подрагивать и приоткрываться, словно Алла хотела что-то сказать и не решалась. У меня замирало сердце...

В школу я уходил всегда рано, часа за два до начала уроков. Мне нравилась дорога — по узким улочкам, мимо красивых деревянных домиков, я не спеша выходил к сахарному заводу. Смотрел на жутковато высоченную кирпичную трубу, цеха, клубы белого пара между ними, на металлический желоб, по которому с горы в потоке воды с шумом неслась свекла и исчезала где-то под заводом. Там шла таинственная работа по изготовлению сахара.

Потом я выходил к длинной каменной лестнице, которая по склону горы вела наверх. Миновав с десяток площадок, я оказывался на большой площадке с овальным бассейном посредине, облицованным серым камнем. В бассейн сверху падала сверкающая струя воды из пасти чугунного дракона, вделанного в выступ горы, а под выступом был вырублен грот, закрытый чугунной решеткой.

Пройдя последние десять ступеней, я оказывался перед дворцом из красного кирпича, построенным в стиле средневекового рыцарского замка с островерхими башенками, закругленными узкими окнами, массивными резными дверями и широкими порогами из белого камня. Дворец окружали стена из красного кирпича с башенками по углам и большой запущенный парк. На стене дворца — бывшем доме хозяина завода — висела табличка с надписью: памятник архитектуры — охраняется государством.

Я любил рассматривать этот сказочный замок, и каких только картин не рисовало мое воображение, когда я подолгу стоял около дворца, очарованный его таинственной красотой. И в каждой картине была Алла — принцесса, прекраснее которой нет на свете.

Любил я приходить рано в школу и за тем, чтобы посмотреть, как старшеклассники в спортивном зале занимаются на разных снарядах. Ничего подобного я делать не умел, и потому смотрел на них с восхищением и доброй завистью.

Но была и самая главная причина: ребята из пристанционного поселка тоже приходили в школу довольно рано. Мне не терпелось поскорее увидеть Аллу. Она болтала с девчонками где-нибудь около окна или прогуливалась с ними под ручку по коридору, а я с замиранием сердца смотрел на нее. Она ловила мои влюбленные взгляды и отвечала на них рассеянной улыбкой.

Неожиданно я получил страшный удар: белокурый, кудрявый мальчик Борис, с которым я сидел на одной парте, сказал мне, что Алла дружит с парнем из десятого класса. У меня оборвалось сердце и потемнело в глазах. Это было таким невероятным, таким черным предательством, что я долго не мог прийти в себя.

Всю ночь я пролежал без сна, глядя в вязкую темноту. Невыносимая обида и тупая боль разрывали мне душу. Самым гнусным был улыбчивый обман Аллы — ее обещающая улыбка, за которой ничего не было. Были во всем этом какие-то липкая гадость и коварная подлость...

Вдруг я содрогнулся, как от неожиданного удара, от острого отвращения к Алле и начал медленно погружаться в сладкую дрему.

Утром я проснулся почти здоровым и свободным от любви. Все перегорело за одну долгую, тяжкую ночь. Моя первая любовь была убита наповал на самом взлете, и образ Аллы сразу померк для меня.

На уроках я по-прежнему видел перед собой ее коричневое платье, светлые кудряшки, но, когда она оборачивалась и в ее серых глазах появлялась блудливая улыбка, она меня уже не волновала. Унизительно было чувствовать себя отвергнутым и обманутым. Я старался делать равнодушное лицо, но, и презирая ее, я все еще страдал...

Как-то летом, лет десять спустя, я встретил Аллу на вокзале в Воронеже. Мы сразу узнали друг друга. Расцеловались, повспоминали школу, учителей, одноклассников. А я все смотрел на нее и пытался найти ту красоту, в которую так был влюблен четырнадцатилетним мальчиком, и ничего не находил. Передо мной стояла женщина с заурядной внешностью, привычно кокетничая, а в серых красивых глазах была опытная усталость. Не было в них прежнего горячего, влажного блеска, а было то равнодушие, когда женщина знает, что самое интересное уже прошло...

... В тот школьный год случилось в моей жизни и радостное открытие, которое пробудило в моей душе нечто прекрасное и возвышенное и научило видеть мир в многоцветье.

В нашей школе преподавали молодые супруги: Ирина Петровна — английский язык, а Юрий Сергеевич — рисование и черчение. Она была высокая, стройная, со строгими черными глазами, всегда нарядно и изящно одетая. Юрий Сергеевич был среднего роста, носил черную вельветовую куртку свободного покроя с накладными карманами и белую рубашку с отложным воротником.

Когда Юрий Сергеевич объяснял урок, то время от времени встряхивал головой, отбрасывая назад длинные светлые волосы с рыжеватым оттенком. Говорил он увлеченно, и тогда на его смуглых щеках проступал румянец. Он приносил портреты и репродукции картин известных художников, рассказывал о их жизни, творчестве, истории создания картин. Он и сам был похож на тех художников и своей необычной курткой, и копной светлых волос, и гордым чеканным профилем.

Я часто ходил в кино. После нашего бедного сельского клуба, где кино было редким праздником, здесь я просто "объедался" фильмами. В клуб сахарного завода я тоже приходил задолго до начала сеанса. Мне нравилось посидеть в тихом уютном читальном зале, посмотреть картины, развешанные в коридоре и фойе, купить в буфете, кисло пропахшем пивом, арахис в шоколаде, дешевенькие круглые конфеты и стакан желтого, искристого лимонада. Послушать, как за закрытыми дверями репетирует струнный или духовой оркестр.

Звуки музыки меня всегда приятно волновали и навевали грезы о чем-то очень хорошем, что должно случиться в моей жизни... В коридоре пахло масляной краской, папиросным дымом, а когда по коридору торопливо пробегала какая-нибудь вечная участница художественной самодеятельности — местная примадонна, — то за ней оставался шлейф волнующего аромата духов.

Однажды, прогуливаясь по коридору в ожидании начала сеанса, я увидел приоткрытую дверь. Заглянул, там была большая комната, разделенная стеклянной перегородкой. Вдоль стен стояли листы фанеры, рулоны картона, а в углу — красные флаги и транспаранты. Перед широким окном был установлен мольберт, а рядом стоял стол, заставленный банками и тюбиками с краской, кистями.

На мольберте стояла большого формата копия известной картины Айвазовского "Девятый вал". Художник прописывал мутный круг солнца, который едва пробивался сквозь облака над грозным штормовым морем. Меня поразило все: и картина своими размерами, и то, что я впервые видел настоящую "живую" картину, написанную маслом, видел настоящего живого художника.

Картина меня буквально притянула и красочностью, и свирепой мощью бушующих волн, живой зеленью воды, подсвеченной солнцем. Я никогда не видел моря, но удивительно, я почувствовал его штормовую мощь. Я не мог оторвать взгляда от огромных волн, которые накатывались на меня.

Но самым поразительным было то, что перед мольбертом, с кистью в руке, стоял наш учитель рисования Юрий Сергеевич. Он то близко подходил к картине, то отступал, всматриваясь в изображение, склонял голову набок и так стоял, точно прислушивался к шуму волн. Потом опять приближался к полотну и легким движением кисти касался желтого круга солнца — и оно вспыхивало ярче, брал другую кисть, касался воды, облаков — и они оживали.

Я никак не мог поверить, что такое чудо мог создать Юрий Сергеевич. Скрип досок под моими ногами отвлек его от работы, и он оглянулся. С минуту он вглядывался, пока его глаза от буйства красок переключились на обычный мир, и, привычно откинув волосы назад, спросил:

— Нравится?

Рука с кистью застыла в воздухе, словно мой ответ решал судьбу картины — быть ей или не быть.

— Очень! — дрогнувшим от радостного волнения голосом ответил я.

— А вы проходите сюда, пожалуйста, — пригласил он.

Это меня тоже очень приятно удивило: впервые меня уважительно, как взрослого, назвали на "вы". Я робко приблизился.

— Вы тоже рисуете? — спросил Юрий Сергеевич, продолжая наносить мазки.

— Пробую, цветными карандашами, — смутившись, ответил я.

— Очень, очень хорошо! Только надо не пробовать, а брать и смело рисовать. В первую очередь то, что вам больше всего хочется нарисовать. Берите бумагу и рисуйте. Не смущайтесь, что сначала будет плохо получаться. Так бывает у всех.

Тут раздался первый звонок и сразу второй. Зрителей торопили в зал. Попрощавшись, я пошел, но на пороге оглянулся.

— Я буду работать еще несколько дней. Если хотите посмотреть, приходите, — пригласил Юрий Сергеевич.

Я поблагодарил и побежал в зрительный зал.

Впечатление от всего только что увиденного было настолько сильным, что фильм мелькал на экране черно-белыми пятнами, почти не касаясь моего сознания. А мне казалось, что я нахожусь то в центре картины, там, где над обломком мачты навис страшный девятый вал, то стою рядом с Юрием Сергеевичем и мазок за мазком оживляю тусклое солнце, делая его все ярче и ярче.

Когда после кино я шел домой, то все время думал о том, как от нескольких мазков кисти чудесным образом оживали небо, вода, солнце? Как человек создает на полотне такой красочный, а самое главное — живой, объемный мир? Впервые я увидел, как художник пишет на полотне картину. До этого я только видел цветные репродукции в журнале "Огонек". Мне всегда казалось, что эти картины были нарисованы в каком-то особом мире и какими-то особыми людьми.

И вдруг Юрий Сергеевич, обычный с виду человек, которого я вижу в школе каждый день, обладает таким талантом!

Мне нестерпимо, до зуда в кончиках пальцев, захотелось рисовать красками. И почему-то непременно солнце — тусклый желтый кружок среди синих штормовых туч. Именно — солнце! Класть мазок за мазком, пока желтый кружок не вспыхнет ярким живым светом и его блеск не пронзит зеленые гребни волн.

На другой день, после уроков, не заходя домой, я, переполненный радостным нетерпением, побежал в заводской клуб.

Юрий Сергеевич уже стоял за мольбертом. Увидев меня, он улыбнулся и жестом пригласил стать рядом.

— Сейчас вам надо просто стоять и смотреть. Вот это, — он указал на овальную доску с отверстием, — называется палитра. На ней рождаются все цвета, тона и полутона будущей картины.

На палитре было уже такое разнообразие цветов и оттенков, что у меня зарябило в глазах. Палитра показалась мне маленькой клумбой, на которой рассыпаны диковинные цветы. Юрий Сергеевич выдавил из тюбика ярко-голубой краски, из другого — зеленой, потом чуть белой. Несколькими движениями кисти перемешал их, и вот уже под гребнем самой высокой волны появилась светло-изумрудная полоса, от которой волна стала еще круче и ярче.

До вечера я стоял рядом с Юрием Сергеевичем. Он писал и рассказывал мне о жизни и творчестве самого выдающегося художника-мариниста Айвазовского, равного которому нет во всем мире.

— Писать воду невероятно трудно, а воду в движении — почти невозможно, — говорил он, — только Айвазовскому это удавалось. Он писал очень много. Иногда по две-три небольших картины в день. Писал море во всех состояниях — в штиль и шторм, утром, днем и вечером. Как тонко и точно передана жизнь морской стихии! Айвазовский — это целый мир. И за всем этим — труд. Великий труд! Все великие художники были великими тружениками.

Дома я с восхищением рассказал слегка встревоженной маме о моем первом уроке живописи.

— А я подумала, — улыбнулась мама, — что тебя оставили после уроков как отстающего ученика.

Этот день остался в моей памяти красочным и солнечным. И засыпал я в счастливом нетерпении, чтобы поскорее наступило завтра и можно было бы опять бежать и смотреть, как Юрий Сергеевич пишет "Девятый вал". Мне хотелось, чтобы эта работа продолжалась долго-долго.

На другой день, едва отсидев уроки, я, запыхавшись, прибежал в мастерскую. Юрий Сергеевич дружески кивнул мне, и по его улыбке я понял, что он мною доволен.

Мое предположение стало уверенностью, когда он сказал:

— Возьмите вот эту кисть. Немного краски вот отсюда. И вот здесь положите мазок. На всю ширину кисти, но легонько, — и он указал место на картине: вода под обломком мачты.

Я не поверил своим ушам и стоял ошеломленный. Юрий Сергеевич был настоящим художником, и потому он прекрасно понял мое душевное состояние. То было пьянящее чувство перед первым прикосновением к искусству, с которым по своему восторженному трепету, нетерпению и счастью может сравниться только ожидание первого поцелуя.

Он взял мою руку, в которой подрагивала кисть, в свою и прикоснулся кистью к палитре, а потом плавно нанес мазок на холст.

— А теперь вы сами еще раз, — предложил он мне. — Спокойно и уверенно.

Как во сне, я поднес кисть к картине, дотронулся до нее, и моя душа взлетела навстречу морской стихии и на какое-то мгновение, а может быть, и навсегда, слилась с ней.

— Ну, вот, — улыбнулся Юрий Сергеевич, — можно считать, что ваше посвящение в художники состоялось. Дарю вам эту кисть на память об этом знаменательном событии.

И он слегка обнял меня за плечи, как бы скрепляя этим объятием наш творческий союз.

Еще несколько дней я стоял рядом с Юрием Сергеевичем, пока он заканчивал картину. Эти дни я прожил рядом с бушующим штормовым морем, непрерывно чувствуя в своей душе восторг, и не один раз с тайной гордостью смотрел на то место, где остался мой первый мазок в этой бушующей стихии красок.

Кисть, подаренную мне Юрием Сергеевичем Полыниным, я храню до сих пор. Она напоминает о том дне, когда во мне родился художник, а другой художник понял это и помог мне поверить в себя.

Я еще не знал тогда, что душа моя проснулась для творчества. Как не знал, будучи еще ребенком и проснувшись однажды утром в горнице, где были распахнуты окна, а под окнами в зарослях сирени солнце зажигало капельки росы ослепительными искорками, что это — радость жизни, что это — счастье. Это сияние наполнило тогда мою детскую душу. Нескольких минут этого сияния оказалось достаточно, чтобы ощущение счастья в то летнее утро осталось в душе навсегда.

Увидеть мгновения творчества и воспламениться ими на всю жизнь — это тоже было моим счастьем. Мы тогда были слишком бедны, чтобы я мог учиться живописи, и потому художником я не стал. Но во мне открылось удивительное чувство: на какую бы картину я ни смотрел, одновременно я видел мольберт, перед ним художника, очень похожего на Юрия Сергеевича, и как он кладет на полотно мазок за мазком.

С годами мне стало казаться, что это моя рука держит кисть и уверенно пишет картину. Я становился как бы соавтором. Благодаря этому я умел не только смотреть картины, но и читать их, как увлекательные книги. Побывал я на многих выставках и во многих галереях. Меня влек туда ненасытный интерес, как в те школьные дни в мастерскую Юрия Сергеевича. Я чувствовал, что увижу что-то необыкновенно интересное, и чутье меня не обманывало. И еще мне казалось, что учитель всегда рядом и вот-вот я услышу негромкий голос Юрия Сергеевича:

— Большой художник — это большая душа. И великий труд.

Я относился к картинам, как к живым существам, потому что чувствовал в них живую душу художника. И мир, изображенный на полотнах, жил рядом со мной и во мне. Я постоянно пребывал в двух мирах — реальном и живописном. Впечатления от картин, запавшие в душу, оставались там навсегда и в любое мгновение могли возникнуть перед моим мысленным взором...

Чем измерить то духовное богатство, которое подарил мне мой школьный учитель Юрий Сергеевич?

⇑ К содержанию ⇑

6.     Встреча с добрым волшебником

... Подошла весна, а с нею — экзамены. Я окончил семь классов, и наша кочевая жизнь продолжилась: брат нашел другую работу, и мы поехали в областной город искать лучшей доли.

Опять дорога, опять кузов грузовой машины с нашим жалким скарбом: две железные кровати, три табуретки, кухонный стол и сундук, который сделал дедушка маме, когда она выходила замуж. В областном городе нас тоже никто не ждал.

Опять предстояло скитаться по чужим углам, кое-как сводить концы с концами.

Я испытывал смутное беспокойство, которое возникает при переезде на новое место, но больше всего оттого, что мне, как говорили в старину, предстояло в этом городе "выходить в люди". Кончать среднюю школу не было средств, надо поступать в какой-то техникум, получать стипендию. Какую выбрать профессию, я понятия не имел. Окончил семь классов я весьма средне: по всем гуманитарным предметам — отлично, а по математике, физике, химии — едва на тройки. Куда идти с таким "багажом"? Провал на вступительных экзаменах мне был обеспечен, потому что во всех техникумах сдавали математику.

Я совсем сник. Что делать? Брат мог в любое время жениться, мама осталась бы с ним. А кому нужен я? Положение было безвыходным.

Брат работал на промкомбинате. Звучало это внушительно, но весь комбинат состоял из швейной мастерской и жестяного цеха, где было человек десять жестянщиков, которые делали ведра и тазы. У швейников распоряжалась однорукая молодая женщина с круглым, как блин, лицом, всегда густо напудренным, с жирно накрашенными губами и ресницами, отчего она была похожа на Пьеро. У жестянщиков командовал мрачный мастер Михайлов. Почему-то все так его и звали — Михайлов, словно имени, отчества у него не было. Бедный Михайлов умер так же мрачно и одиноко, как и жил. Жена не дала ему денег опохмелиться. Деньги у нее всегда были, потому что муж зарабатывал хорошо, а жили они вдвоем. Она почему-то решила в этот раз начать отучать мужа от выпивки. Михайлов промучился весь день, а вечером умер.

В промкомбинате директором был Зелкин Александр Иванович. Однажды он пришел к нам с моим братом. Мы тогда снимали узкую, тесную комнату в большом бревенчатом доме у бывшего паровозного машиниста Хожаинова. Бывший машинист ходил на деревянной ноге — попал под маневровый паровоз — и всем своим свирепым видом, грубым морщинистым лицом, седыми кудлатыми волосами, колким взглядом, напоминал мне знаменитого пирата Сильвера. Я только что прочитал "Остров сокровищ" и находился под сильным впечатлением от приключений юного Гопкинса.

Директор Зелкин не вошел к нам, а вкатился. Он был невысокого роста, очень полный, крупную голову украшала солидная лысина, которую обрамляли черные кудрявые волосы. Большие, слегка выпуклые черные глаза смотрели так заразительно весело, что, казалось, будто Зелкин только что смеялся и сейчас начнет хохотать опять. Веселье так и лучилось из его глаз. Наверное, рядом с ним невозможно было не улыбаться, а быть хмурым — просто неприлично. Весь его вид как бы говорил: вот так надо радоваться жизни — каждую минуту!

Директор Зелкин был одет в черный френч с накладными карманами, широкие черные галифе и хромовые сапоги. По классической моде того, послевоенного, времени, когда руководящие работники всех рангов носили полувоенную одежду черного или зеленого цвета, подражая великому вождю.

Он заговорил с мамой так, словно был с ней давно знаком. Зелкин энергично жестикулировал и улыбался, показывая превосходные белые зубы. Улыбка освещала его полное смуглое лицо, придавая ему какое-то озорное выражение.

Я с большим интересом смотрел на него: брат рассказывал, что коллектив очень уважает своего директора. Теперь и я поверил, что к такому простому, общительному человеку по-другому и нельзя относиться.

Заметив мой пристальный взгляд, Зелкин обратился ко мне:

— Ну, а вы, молодой человек, чем занимаетесь? Какие у вас планы?

Застигнутый врасплох этим вопросом, я смущенно молчал.

— Хотели в техникум, — нерешительно сказала мама и замолчала.

— И что же? — живо заинтересовался Зелкин.

— С математикой у него не все в порядке, — пояснил брат. Зелкину сразу все стало ясно. Он положил руку мне на плечо и сказал:

— Вы, конечно, знаете, что есть железные дороги? По ним ездят пассажиры и возят грузы. Слышали! Так вот, вы будете способствовать тому, чтобы все это делалось хорошо.

Я смотрел на него, ничего не понимая. Он пояснил:

— Вы будете студентом железнодорожного техникума.

— Я по математике плохо успеваю, — испуганно залепетал я.

— Вы только успевайте ходить на экзамены, а остальное я беру на себя, — сверкнул белозубой улыбкой Александр Иванович. — Ломоносов, когда пришел пешком из Архангельска в Москву учиться, тоже сначала был очень робкий, а потом каким орлом стал! А? То-то!

Мама начала было благодарить за помощь, но Зелкин поднял обе руки, точно защищаясь, и как-то немного грустно сказал:

— Если человек не поможет человеку, то как жить? Как жить, скажите мне, пожалуйста?

Брат сел с Зелкиным обедать, а я выскочил на улицу, ошалевший от счастья. Я буду учиться в железнодорожном техникуме!!!

Та часть пригорода, где мы жили, была застроена домами железнодорожников. Все улицы брали начало от пыльной дороги, которая шла вдоль железнодорожного полотна. И названия улицы имели соответствующие — мы жили на Паровозной, рядом Станционная, дальше Путейская, Деповская... Совсем близко от этих улиц днем и ночью шли поезда. Сипло рявкали маневровые паровозы, протяжно резали воздух пронзительные длинные гудки скорых поездов. Грузовые составы везли на своих платформах бревна, станки, оборудование, а иногда пушки, танки и теплушки, набитые солдатами.

Это был прекрасный и стремительный мир! В постоянном движении, дробном стуке колес, с зелеными и красными глазами бессонных семафоров, с кисловатым паровозным дымком и тающими облачками белого пара.

Когда мы приехали сюда, то первое время не могли спать по ночам. Потом постепенно прислушались, привыкли и скоро уже не могли представить, что может быть по-другому.

Я шел вдоль путей к переезду, от которого начиналась улица, где стоял техникум. Я уже чувствовал некоторую причастность к этому миру. Таинственные и манящие слова — железная дорога! Сразу вспомнилось и знаменитое стихотворение Некрасова, и гоголевская птица-тройка. Все это означало одно — скорость, движение. Мечты мои унеслись невероятно далеко: после окончания техникума я тоже буду носить красивую черную форму с серебряными погонами!

С волнением подошел я к техникуму — длинному четырехэтажному зданию, открыл тяжелую дверь и оказался в небольшом вестибюле перед высоким узким зеркалом в желтой раме. В зеркале отразилось мое растерянное и радостное лицо. Я прошел по коридору первого этажа, заглянул в открытую дверь — здесь был большой зал со сценой. Благоговейно обошел верхние этажи. На дверях аудиторий висели таблички с названиями предметов, которые здесь изучались: "Технология металлов", "Автоматические тормоза"... Еще меня приятно удивило, что в аудиториях были не парты, а столы, и в этом было что-то взрослое, солидное. В здании было тихо, пустынно, ходили только двое рабочих с лестницей, пахло краской, свежей побелкой. Все мне очень понравилось. Теперь бы только поступить!

... На вступительных экзаменах я так волновался, что все происходящее видел как во сне. Испуганно билась только одна мысль: поступлю или нет?! После каждого экзамена шел и думал: если не поступлю, что делать? Работать не возьмут — мне только четырнадцать лет. Хотя на меня и платили часть папиной пенсии, но я всегда думал, что этого мало и я брату в тягость.

... На второй день после последнего экзамена вывесили списки принятых в техникум. Я не мог к ним пробиться сквозь толпу мальчишек и девчонок. Однако толпа быстро таяла. Счастливчики громко ликовали, неудачники отходили молча, некоторые девчонки, не стесняясь, плакали.

Когда все разошлись, я подошел к спискам. Мне всегда было тяжело видеть чужое горе, а сейчас не хотелось, чтобы кто-то увидел мое. Я был в оцепенении от страха. Машинописный текст плясал перед глазами, я вчитывался, но своей фамилии не находил. У меня тяжко упало сердце — не приняли. Вот и обещание Зелкина... Бессильно прислонившись к стене, я стоял отупевший от горя. У меня навернулись слезы, и, хотя рядом никого не было, я торопливо вытер их рукавом.

Тут, громко треща, подскочили две девчонки. Одна, захлебываясь от радости, говорила, тыкая пальцем в список, который висел слева:

— Вот, смотри! Моя фамилия! Я поступила!

Я впился глазами в этот список и, не веря глазам, прочитал свою фамилию!!!

Когда наконец из поднебесья я опустился на землю, то понял, что от волнения смотрел не тот список. В нем моей фамилии и не могло быть: фамилии зачисленных стояли в алфавитном порядке, и моя значилась седьмой. У меня загорелось лицо: стало очень стыдно, что я так плохо подумал о Зелкине. Своими мыслями я оскорбил его. Мне даже показалось на мгновение, что я увидел глаза Александра Ивановича и в них горькое недоумение. Его взгляд остро кольнул мою душу. Этот укол я чувствую до сих пор, и он напоминает мне о том, что не надо спешить думать о людях плохо.

Своего благодетеля Зелкина я больше не встречал — его перевели с повышением на более крупное предприятие в другом конце города. С моим братом он дружил, иногда встречался, интересовался моей учебой и всегда желал успехов.

Спустя годы, я не раз думал о том, что моя жизнь могла бы сложиться совсем по-другому, не появись тогда в ней этот веселый человек с ослепительной улыбкой и добрым сердцем...

⇑ К содержанию ⇑

7.     Кто нас выводит в мастера

Когда я поступил в железнодорожный техникум, каким прекрасным виделся мне мир и все люди в этом мире. В моей душе родилось понимание прекрасного в человеческих отношениях — это добро, а его продолжение — счастье.

В первый день, когда пришел на занятия, я с интересом разглядывал ребят и девчонок, с которыми мне предстояло учиться четыре года. Ребята в основном были деревенские, бедно одетые, застенчивые, и я сразу почувствовал себя среди своих.

Замелькали дни, и довольно скоро определились преподаватели, которых жутко боялись и которых не боялись совсем, а любили и очень уважали.

Первым среди самых грозных был преподаватель черчения Пигарев, среднего роста, с тяжелыми плечами бывшего боксера, совершенно лысый, с желтоватым, нездоровым лицом. В класс черчения мы входили чуть ли не на цыпочках. Сдать чертеж с первого раза не удавалось никому. Принимал он чертежи в небольшом кабинетике, отгороженном от аудитории.

Он много курил, жадно затягиваясь дымом. Просматривая чертежи, он время от времени бросал насмешливый взгляд то на бледную жертву, стоявшую перед ним, то на оцепеневшую очередь, которая выстроилась за ней. Этот маленький кабинетик стал для нас камерой пыток.

Пигарев говорил мало. Взглянув пристально на чертеж, он произносил чаще всего одну фразу:

— Гармонь, гармонь, родимая сторонка, поэзия советских деревень!

Это означало одно: чертеж обречен на заклание. Пигарев с видимым наслаждением перечеркивал его крест-накрест жирным красным карандашом и говорил с ласковой издевкой:

— Увидимся через неделю!

Все знали, что через неделю требования к этому чертежу будут еще более жесткие.

Когда в техникуме устраивался вечер и знали, что дежурным преподавателем назначен Пигарев, то без пригласительных билетов и близко к входной двери не подходили. Смирно стояли и хулиганистые поселковые ребята. Однажды они попытались вломиться нахрапом. Трое или четверо отлетели за порог от его точных ударов. Больше никаких воспитательных мер не потребовалось.

А когда дежурил, к примеру, преподаватель математики Страхов, по прозвищу Козел, то это было целое развлекательное представление. Высокий, тощий, голова на тонкой шее вытянута вперед как продолжение узкой, сутулой спины, на тонком носу очки в позолоченной оправе, жидкая бородка клинышком и сиплый женский голос.

В этот вечер все были хозяевами и ходили что называется на головах. Ребята сами охраняли входную дверь от посторонних, а Страхов только прогуливался по коридору, смотрел в зале танцы и мечтательно, слащаво улыбался в пространство.

Танцы были под радиолу, духовой оркестр играл редко, только на праздничных вечерах. Или когда, очень соскучившись по духовому оркестру, к директору техникума шла делегация девчонок-активисток с настойчивой просьбой. Разрешение получали, и тогда весь вечер пел и звенел духовой оркестр, и пары кружились до одурения. Никто не пропускал ни одного танца.

Ах, как все у нас любили танцевать! Сколько счастья и радости было на лицах, сколько улыбок и смеха! Каждый такой вечер был настоящим праздником, о котором потом долго говорили. С таких вечеров начинались дружбы, первые объяснения в любви, а то и будущее семейное счастье. Какое у всех было радостное, приподнятое настроение! Все улыбались друг другу, в походке и жестах тоже была праздничная легкость и окрыленность.

...А ведь после войны, трудно поверить, прошло всего восемь лет!

В духовом оркестре играл мой друг Володя Шебанов и любимец студентов Арон Борисович Голеш — преподаватель, он вел один из профилирующих предметов "Организация вагонного хозяйства". Мой друг Володя и Арон Борисович играли на трубах, и оба трубачи были отменные.

Голеш был среднего роста, широкоплечий, ходил слегка вразвалку. Темно-рыжие волнистые волосы, зеленоватые глаза и всегда добрая улыбка. На занятия к нему шли с великой охотой, двоек он никогда не ставил, но по его предмету не было отстающих. Как-то невозможно было представить, чтобы кто-то мог недобросовестно учить предмет Арона Борисовича. В нем было какое-то доверчивое обаяние, обмануть которое было просто немыслимо. Около него всегда толпились студенты, что-то спрашивали, о чем-то советовались. Голеш, как и все преподаватели, ходил в черной форме с серебряными погонами инженер-капитана, а на праздничные вечера приходил в модном коричневом костюме с ярким галстуком и казался совсем молодым.

В оркестре он играл на трубе, а иногда соло на скрипке или фортепьяно. Случалось, и пел в сопровождении оркестра, держа в руке золотисто сверкавшую трубу. Голос у Арона Борисовича был густой, довольно сильный, и пел он легко и увлеченно. Пел он популярные лирические песни, и сколько студенток из зала смотрели на него влюбленными глазами!

Когда оркестр отдыхал и включали радиолу, Голеш приходил в зал и приглашал танцевать самых красивых студенток. Он кружил их в вальсе, вел осторожно и бережно в томном танго, лихо отплясывал краковяк и польку, и никому это не казалось чем-то особенным или удивительным. Арон Борисович как-то естественно и уютно жил среди нас, и нам рядом с ним было тепло и уютно. Студентов он любил, мы чувствовали это. Арон Борисович любил жизнь, он и нас заражал своим жизнелюбием. Его как-то удивительно хватало на все и на всех. Его любили и помнили выпускники всех выпусков и всегда очень тепло говорили о нем...


			*    *    *

...Я был приятно удивлен, когда через много лет после окончания техникума получил приглашение приехать на 25-летие нашего выпуска. Тут же я отправил письмо: тепло поблагодарил оргкомитет и подтвердил мое согласие участвовать в торжествах.

Сколько было волнующих встреч в тот июньский день! Сколько было выслушано историй о том, как у кого сложилась судьба — личная жизнь, карьера. Сколько радостных слез, расспросов, воспоминаний!

После шумного застолья был праздничный концерт. И, о Боже! В духовом оркестре, как и четверть века назад, солировал на трубе Арон Борисович! Зал разразился шквалом аплодисментов. Минут десять оркестр не мог продолжать выступление.

Когда наконец аплодисменты стихли, Арон Борисович слегка осевшим от волнения голосом, но все еще густым баритоном, запел знакомую всем песню, и когда дошел до слов: "Да разве сердце позабудет того, кто хочет нам добра,/ Того, кто нас выводит в люди, кто нас выводит в мастера", зал в едином порыве встал и начал подпевать сначала робко, неуверенно, потом громче, дружнее, и вот уже пел мощный хор.

Арон Борисович, как и много лет назад, стоял на сцене с трубой в руке. Труба также золотисто поблескивала, а в глазах Арона Борисовича поблескивали слезы. Это были слезы счастья: он видел в зале множество людей, которых техникум породнил, которых он любил и которые любили его. Все сидевшие в зале стали уважаемыми людьми, и они прекрасно понимали, что дорогу в жизнь им открыл техникум и милые преподаватели, постаревшие, но такие же дорогие и узнаваемые, что сидели в первом ряду.

Все с восхищением смотрели на Арона Борисовича, как смотрели много лет назад. За это время он, на удивление, мало изменился. Только годы густо покрасили сединой его когда-то темно-рыжие волосы, самой природой уложенные волнами.

Когда Голеш закончил петь, хлопали так долго и дружно, точно никто не хотел возвращаться из такого дорогого прошлого — юности — в настоящее...

У Арона Борисовича была прекрасная память. Мой друг Володя Шебанов, тоже выпускник нашего техникума, не раз мне рассказывал, как Голеш останавливал его на улице и расспрашивал о наших выпускниках, сам рассказывал о ребятах много интересного.

Почему он проявлял столько внимания к нам, давно окончившим техникум, чужим мальчишкам и девчонкам? Чем мы были ему дороги?

Прошло несколько лет, и я узнал от моего друга, что Арон Борисович уехал к своим детям на историческую родину предков — в Израиль. Володя за месяц до отъезда встретил его на улице, они долго говорили, вспоминали прошлое. Со слезами на глазах Арон Борисович обнял его на прощание...

Когда я узнал об этом, мне сделалось грустно: с отъездом Арона Борисовича какая-то сокровенная часть нашей юности тоже ушла далеко и безвозвратно. С его отъездом из нашего мира исчезло любящее сердце...

Вспоминая Арона Борисовича, я думаю о земле Израиля, о его очень непростой и зачастую трагической судьбе. И мне хочется, чтобы судьба Арона Борисовича и его детей была счастливой на этой земле. Чтобы в ней звучала чистая и нежная музыка, как голос его золотой трубы, на которой он играл в оркестре, а мы, млея от восторга и счастья, сжимая в робких объятиях наших юных подруг, танцевали до головокружения.

После вечера мы шли шумными группками — проводить девчонок. Говорили, шутили, смеялись, а внутри и вокруг нас до черного неба в голубых искристых звездах, над сверкающими сугробами под яркими фонарями, между заснеженных деревьев легким дымом плыла и плыла музыка — нам не хотелось расставаться с любимыми мелодиями. Как это прекрасно, когда музыка звучит в душе, и не только в те мгновения, когда ты ее слушаешь, но и тогда, когда ее вспоминаешь!

Вспоминает ли Арон Борисович на знойной земле Израиля снега России? Думаю, что вспоминает, потому что у него очень благородная душа и любящее сердце...

Иногда на вечерах появлялась и кумир девчонок — Вера Тимофеевна Булыгина, она преподавала у нас технологию дерева. Красивая шатенка с ярко накрашенными губами, изысканно одетая, с аристократическими манерами. Девчонки мгновенно окружали ее и не отходили от нее весь вечер. На следующий день не было предела их восторгам от общения с любимым преподавателем.

Мне тоже очень нравилась Вера Тимофеевна, и я как-то подумал, что если бы я был взрослым, то объяснился бы ей в любви...

Моим кумиром с первого же урока стала преподаватель русского языка и литературы Любовь Ивановна Франкина, хрупкая, миловидная женщина с ласковым голосом. Ее уроки были для меня настоящим блаженством, потому что я всегда много читал — чтение было моим любимым занятием. К чтению меня приобщал брат Дмитрий, который был сам невероятно начитан, знал наизусть многие стихи Есенина, Маяковского, Симонова и многих других поэтов, из "Евгения Онегина" мог декламировать целые главы, чем приводил слушателей в восторг.

Помню его первый подарок. Мы тогда еще жили в селе. Утром, в день моего рождения, я проснулся и почувствовал, что на подушке что-то лежит. Я протер глаза, сел и увидел, что это книга. На серой твердой обложке красными буквами было написано: Аркадий Гайдар. Школа. И еще нарисована винтовка со штыком. Едва я прочел первые фразы и уже не мог оторваться. Эту книгу я перечитывал потом несколько раз...

Брат с каждой получки обязательно покупал несколько книг. К окончанию седьмого класса я уже прочитал "Повесть о настоящем человеке", "Молодую гвардию", "Хождение по мукам", несколько романов Жюля Верна, много рассказов Джека Лондона и других писателей. Каждая книга была заветным миром, в котором моя душа проживала свою особенную жизнь.

Любовь Ивановна учила нас любить русский язык и литературу, относиться к ним, как к живому явлению, необходимому нашей душе и нашему уму. И все ранее прочитанные книги я увидел тоже более глубоко, они были одухотворены светом настоящей жизни, а не выдумкой писателей.

— Книги — зеркало жизни, — не раз говорила нам Любовь Ивановна, — будете любить книги, будете лучше понимать жизнь и людей...

Я понял, что по-настоящему увлекся литературой, когда стал ждать уроки Любови Ивановны.

Вторник был день тяжелый — по вторникам у нас был немецкий язык. Все понимали, что овладеть им по-настоящему невозможно, но даже случись невозможное — ты прекрасно изучишь язык, — а что дальше? Где им пользоваться? В вагонном депо или на пункте технического осмотра? Поэтому на немецкий язык смотрели, как на неприятную необходимость.

В нашей подгруппе занятия вела маленькая сухонькая старушка с короткой стрижкой, как у комсомолок двадцатых годов, с утиным носиком и очень морщинистым лицом. Ходила она, как и все преподавательницы техникума, в черном форменном платье с серебряными погонами. Ее облик и эта форма так не сочетались, что вызывали невольную улыбку.

Кто-то из старшекурсников научил нас, как облегчить бремя изучения немецкого языка: когда Бабка, так ее звали все студенты, входит в аудиторию, надо смотреть на нее "зверем" — исподлобья, с ненавистью, точно мы сейчас бросимся на нее и разорвем. С первого же урока мы начали использовать эту систему, и она себя полностью оправдала.

Бедная старушка входила в аудиторию опасливо, как в клетку с тиграми, боясь поднять глаза. Двенадцать лоботрясов, как по команде, устремляли на нее пристальные, злобные взгляды, которых испугалась бы не только бедная старушка.

Старушка прокрадывалась к кафедре и осторожно бочком садилась на стул. Раскрыв журнал, она спрашивала как-то виновато своим плаксивым голосом, все ли присутствуют? С заднего стола всегда отвечал Петя Кондауров нарочитым басом — все! Немецкий прогуливали безобразно. Кондауров был здоровенный деревенский малый в вылинявшей синей рубахе, ходил он, покачивая широченными плечами, маленькие глазки смотрели настороженно свирепо из-под низкого лба, волосы у него были расчесаны по-бабьи — на прямой пробор посредине головы — и росли почти от бровей. Его старушка боялась особенно сильно, ставила ему четвертки, хотя к доске никогда не вызывала. За нас отдувались две девочки — Григорова и Яковлева. Их старушка вызывала к доске попеременно через урок. Кондауров их наставлял:

— Вы учите получше, нас не подводите. А то Бабка разозлится и нас будет вызывать.

Девочки старались оправдать это высокое доверие и учились отлично. Мы презирали немецкий язык и валяли дурака.

Старушка приходила в аудиторию, раскрывала журнал и скрипучим голосом говорила:

— Геноссе Григорова, к доске!

И товарищ Григорова шла отвечать. Мы с трудом сдерживали смех: нам очень нравилось, что Бабка нам подчиняется. Потом мы совсем обнаглели: на одном из уроков, не дожидаясь, пока она вызовет к доске, кто-то негромко сказал, подражая ее скрипучему голосу:

— Геноссе Яковлева, к доске!

Бабка послушно, будто не слышала этой издевательской реплики, повторила:

— Геноссе Яковлева, к доске!

И вдруг от этой покорности и затравленности бедной старушки мне стало так стыдно и неприятно, что я низко наклонился к столу. Вся эта затея с отлыниванием от занятий показалась подлой и отвратительной. Я подумал: какое, наверное, отвращение испытывает старушка, глядя на нас. И твердо решил, что участвовать в этих выходках не буду. На перемене я подошел к Кондаурову:

— Может, хватит издеваться над "немкой"? До него не сразу дошло, о чем я говорю.

— Почему? — спросил он, продолжая тупо смотреть в пол. — Ты как хочешь, а мы будем...

... Потом, когда мне на вступительных экзаменах в университете пришлось сдавать немецкий язык, я вспомнил бедную старушку, и каким непоправимым идиотизмом увиделись мне все наши выходки. Мы думали, что немецкий язык нужен ей, а получилось, что мы обманули самих себя. В ее памяти мы, конечно, остались неблагодарными, злобными, глупыми. Для нее слабым утешением может послужить лишь то, что она знала наверняка: мы когда-нибудь об этом очень пожалеем...

⇑ К содержанию ⇑

8.     Чудное мгновение

По понедельникам у нас были занятия в учебных мастерских. Нас основательно учили столярному и слесарному делу, работать на металлообрабатывающих станках. Занятия начинались утром и длились до обеда.

Однажды, это было в начале зимы, я вышел из дому чуть раньше обычного и не спеша пошел в техникум. Знакомая длинная улица была пуста. Деревья по обе ее стороны были густо убраны инеем, на голубом небе сверкало солнце, иней ослепительно искрился, наполняя воздух сиянием.

Недалеко от техникума я увидел, что навстречу мне идет девушка. Когда мы сблизились и я взглянул на нее, то меня обдало жаром: такой красавицы я никогда не видел! На ней была белая меховая шапочка, из-под которой на плечи струились черные локоны, и глаза — меня поразили глаза! — большие и голубые-голубые. Она взглянула на меня царственно и дружелюбно. Мое лицо в эту минуту было, наверное, таким растерянным и глупым, что она очень мило улыбнулась...

Я очнулся, только пройдя метров сто, и осторожно оглянулся, все еще не веря своим глазам. Девушка спокойно удалялась размеренной походкой, и ее фигурка в серой шубке уже смутно рисовалась в раме заснеженных сверкающих деревьев. Значит, это не сон! Она есть, есть! Такая красивая!

Почему я ее раньше никогда не видел? Кто она? Откуда она могла появиться? Около нашего техникума — автобусная остановка, чуть дальше — несколько финских домиков, а за ними — поле, на котором неприкаянно приткнулись два длинных зеленых барака. В одном из них жил мой друг Володя Шебанов, с которым мы учились на одном курсе, но в разных группах.

Барак, в котором жил Володя, был похож на огромный пассажирский вагон. В желтом свете слабых лампочек не было видно конца коридора. По обе стороны — двери, и около каждой на табуретке стоял примус или керогаз, и все это гудело, коптило, воняло керосином. Хлопали двери, приходили и уходили люди, плакали и смеялись дети. Мне иногда казалось, что когда-нибудь эти длинные зеленые вагоны-бараки должны непременно двинуться с места и куда-нибудь уехать от этой неприкаянности и уныния.

Как и все в бараке, Володина семья из семи человек жила в одной комнате, перегороженной ситцевыми занавесками на три отсека: в одном ютилась его сестра Вера с мужем и двумя детьми, в другом — мать с отцом, в третьем — около кособокого стола, на топчане, днем служившем диваном, спал Володя. Его отец, уже пенсионер, когда-то работавший на железной дороге, не уставал при случае повторять нам:

— Учитесь лучше, а то всю жизнь просидите в бараках.

От его слов делалось тоскливо и страшновато. Как-то я подумал: значит, в молодости он учился неважно, если под старость оказался здесь. Я тогда был очень молод и еще не знал, какие зигзаги может делать человеческая судьба. Он был невысокий, худенький, седые волосы на маленькой головке аккуратно причесаны на пробор, он смешно картавил, и от этого его поучения мы всерьез не воспринимали.

Когда я подошел к техникуму, меня осенила догадка: эта девушка живет в одном из бараков! Эта мысль давала мне надежду: я буду ее встречать. Но вскоре я отбросил эту догадку, как чудовищно оскорбительную: разве может это неземное создание жить в бараке?! Как только такая глупая мысль могла прийти мне в голову?

Я остановился и еще раз посмотрел в сторону бараков. Там расстилалось унылое поле, переметенное снегом, и тянулась насыпь железной дороги на юг в сторону Ростова.

В этот день наша группа работала в слесарной мастерской. Я взял заготовку, закрепил в тиски, но в мыслях опять шел по улице навстречу прекрасной незнакомке. Шел не как в первый раз — спокойно и беззаботно. Теперь я торопился, потому что знал, кого встречу. Глаза какой небесной красоты посмотрят на меня, и я задохнусь от восторга! Душа моя радостно трепетала... Мой напильник с грохотом упал на верстак, и я очнулся.

Весь день я думал об этой девушке, испытывая блаженство.

После занятий выбежал на улицу со сладкой надеждой встретить ее. Очень внимательно всматривался в прохожих, боясь пропустить ее, и от каждого белого пятна мое сердце начинало бешено колотиться — это ее шапочка! Когда я подошел к дому, где мы снимали комнату, сердце мое упало: а вдруг она приезжала из города, тогда встретить ее нет никакой надежды. Все пропало!

Вечером я не находил себе места. Мама, внимательно посмотрев на меня, спросила: "Ты не заболел?" Чтобы успокоить ее, я взял учебник и весь вечер просидел, уставясь в одну страницу. На другой день, рано утром, я помчался в техникум, но результат был неутешительный: я никого не встретил.

На перемене разыскал своего друга Володю. Он был из той категории людей, которые всегда заняты сразу множеством дел и убеждены, что без них все остановится. Ему всегда хотелось быть в центре событий: он был комсомольским активистом, старостой группы, играл в струнном оркестре заводского клуба, был бессменным конферансье на концертах в техникуме, играл в нашем духовом оркестре...

Ходил он быстрой походкой делового человека, говорил громко, при этом так темпераментно жестикулировал, точно дирижировал оркестром. За бегающую походку ребята прозвали его "солистом балета "Щелкунчик". Прозвище к нему так и пристало. Он успевал везде, правда, не всегда успевал хорошо учиться. Володя искренне считал, что преподаватели недолюбливают его за популярность и занижают оценки. Получалось что-то вроде мелкой зависти и мести. Он мне как-то сказал, что в других учебных заведениях активистов, наоборот, всячески поощряют, в том числе и завышают оценки, чтобы общественная работа была на высоте.

Остановил я его в коридоре, он, как всегда, очень спешил. Я сказал, что мне надо поговорить с ним по очень важному делу и чтобы он после уроков подошел к читальному залу. Мне необходимо было излить душу, услышать дружеский совет. При всей своей вечной торопливости и занятости Володя был очень добрым и чутким человеком. У него была редкая способность искренне сопереживать чужим заботам и помогать. За эти качества я его очень уважал.

Когда мы встретились после уроков, он тоном очень делового человека сказал:

— Ну, что там у тебя, выкладывай!

Я, краснея и понижая голос до шепота, сбивчиво рассказал о своей утренней встрече и об отчаянье, что никогда не увижу прекрасную незнакомку.

К моему великому удивлению, Володя так презрительно хмыкнул, точно речь шла не о моем счастье, а о каком-то пустяке. И уже совсем поверг меня в изумление, когда голосом волшебника, способного совершить любое чудо, и, явно бравируя этим, сказал:

— Хочешь сегодня же могу отвести тебя к твоей принцессе Турандот?

— Какой Турандот? — спросил я, возмущенный его издевательством. — Я тебе как другу все рассказал...

— И я говорю тебе как другу. Я понял, о ком твоя горькая печаль, — сказал он, усмехнувшись. — Живет она в одном из домов около заводоуправления. Учится в медицинском институте. Зовут ее Рива. Фамилия — Гольдман. Понял? Что еще? А приходила она к тетке. Тетка живет в финском домике, что перед нашим бараком.

Ошеломленный неожиданным счастьем, я все еще думал, что он шутит.

Он смотрел на меня с легкой усмешкой. Так смотрит начальник, решивший пустяковый вопрос, который его подчиненному казался неразрешимым. Потом он вдруг сказал:

— Хочешь завтра вечером пойдем? Риву я знаю давно, а предлог придумаю.

Это показалось мне таким невероятным, что я испуганно воскликнул:

— Ты с ума сошел!

— А что тут такого? — небрежно спросил Володя, уже порываясь бежать по своим делам.

— Может быть, в воскресенье? — робко предложил я.

— В воскресенье так в воскресенье. Женихи к невестам только и ходят по воскресеньям, — кивнул он.

Я вспыхнул, хотел что-то сказать, но Володя махнул рукой и торопливо ушел по коридору, а я остался наедине со своим счастьем. Мне казалось, что я вижу прекрасный сон, но сердце щемило тревожно: вдруг я проснусь и опять буду мучительно думать, где ее искать.

Четыре дня до воскресенья показались мне бесконечными. К душевным волнениям прибавились волнения и другого свойства: что надеть по случаю такого ответственного визита? Гардероб мой был весьма скудным — единственные коричневые брюки с двумя латками на ягодицах. Правда, в латаных брюках у нас ходила добрая половина техникума и на это никто не обращал внимания, но здесь случай был исключительный. Новой рубашки или свитера у меня тоже не было, придется довольствоваться поношенным железнодорожным кителем, который мне купили на толкучке по дешевке. Примерно в таком же кителе ходил и Володя, брюки у него тоже были с латками. Шинели с виду у нас были одинаковые. У него настоящая железнодорожная, отцовская. У меня тоже отцовская, но серая, армейская, которую перекрасили в черный цвет и пришили белые металлические пуговицы с молоточками. Одним словом, замаскировали под железнодорожную. Так что я ничем не отличался от моего друга, и это меня немного успокоило.

В воскресенье, в полдень, как и было условлено, я шел к Володе. Лицо мое пылало, а сердце замирало от сладкого ужаса.

У Володи вся семья была в сборе. Шум, детский плач, теснота, одним словом, цыганский табор.

Володя уже ждал меня.

— Может, скрипку взять? — спросил он в важной раздумчивости.

— Зачем?! — оторопел я.

— Ну, посидим, поговорим. Потом я поиграю, — сказал он значительно.

— Не надо, — дрогнувшим голосом попросим я. Живо представил, как мы заявимся со скрипкой и на нас будут смотреть как на дураков. Володя начнет пиликать какую-нибудь популярную песенку, от волнения перевирая мелодию, и мы пропали! Именно в таком свете мне представлялось музыкальное сопровождение моего знакомства.

— Ну, ладно, — нахмурившись, согласился Володя. Тут он подошел к матери и стал объяснять и перечислять, сколько важных дел у него на сегодня.

Мать, полная, добродушная женщина, терпеливо его выслушала и, видимо, очень довольная тем, что сын такой деловой, с ласковым укором сказала:

— Молчи уж, деляга!

Слово "деляга" было ее любимым, но произносила она его всегда именно так — через "и".

Из-за ситцевой занавески выглянул отец и, картавя, недовольно сказал:

— Люди сидят учатся, учатся! А этот все носится, носится! Когда же ты успокоишься?

Володя, не глядя на отца, важно сказал:

— Мы сами знаем, что делать. Пошли, — это относилось уже ко мне.

Когда мы подошли к дому, где жила Рива, и стали подниматься на третий этаж, я был в каком-то оцепенении. "Может, пока не поздно, вернуться?" — малодушно подумал я, но Володя уже позвонил.

Дверь нам открыла величественная женщина с роскошными черными локонами и большими голубыми глазами, цветущая зрелой, ухоженной красотой. Ее внешнее сходство с Ривой было поразительным.

Мы почтительно поздоровались.

— Инна Борисовна, — сказал Володя, — нам очень нужна Рива. Надо взять у нее одну книгу...

— Что же, через порог будем говорить? Входите, пожалуйста, — пригласила она приветливо, — Рива ушла в магазин, скоро придет. Раздевайтесь и проходите в зал.

Мы быстро сняли шинели и робко прошли в зал. Посреди зала стоял большой круглый стол, блестевший темной полировкой. Мы осторожно присели на мягкие стулья с высокими резными спинками, стоявшие вокруг стола.

Меня поразило великолепие обстановки: на стенах и на полу ковры, темная полированная мебель, несколько картин в тяжелых рамах с позолотой, большой книжный шкаф, красочно пестревший корешками книг, в простенке — овальное зеркало в резной раме, пианино. Такую обстановку я видел только в кино. Я успел подумать: наверное, прав Володин отец, когда говорит нам, что если мы будем плохо учиться, то всю жизнь просидим в бараке. Я уже знал, что отец Ривы работает на нашем вагоноремонтном заводе главным инженером. Вот это высота!

Мы с Володей перебрасывались пустяковыми фразами, а я с замиранием сердца ждал, прислушивался, не открывается ли дверь. Я уже истомился в ожидании, когда дверь почти неслышно открылась и на пороге появилась моя незнакомка — белая меховая шапочка, черные локоны на плечах, серая шубка, в руках — сумка с кульками и свертками.

— Какая приятная неожиданность — у нас гости! — Рива улыбнулась так по-детски светло, как будто мы с Володей были Деды Морозы и принесли ей подарки.

— Да, Рива, познакомься, это мой друг, — как бы между прочим сказал Володя, — самый способный студент техникума!

И дальше понес такую хвалебную чепуху в полушутливом тоне, что у меня загорелось лицо, и я вынужден был решительно его остановить.

— Скромняга, — одобрительно сказал Володя, похлопывая меня по плечу, — и так во всем!

Рива сняла шубку и подошла ко мне. Она оказалась худенькой, стройной, в темно-голубом платье с широким поясом. Волосы, освобожденные от шапки, пышными локонами обрамляли ее тонкое матовое лицо с нежным румянцем на щеках. Ее глаза были наполнены ласковым светом, и по мелькнувшей в них лукавой улыбке я понял, что она меня сразу узнала.

Потом мы втроем пили чай. Володя держал весь разговор, а я только осторожно прихлебывал чай из синей, с позолотой чашки и, почему-то сгорая от стыда, брал с блюдечка кусочки торта, который я тогда попробовал впервые. Так и слились навсегда в моей памяти эти мгновения счастья — знакомство с Ривой и ароматная, тающая сладость торта, как в памяти ребенка первая новогодняя елка и первый подарок...

Из гостей мы вышли переполненные впечатлениями и очень довольные приемом.

— Ну как? — спросил Володя, когда мы уже шли по улице.

— Не могу все еще поверить, что это не сон, — сказал я.

Побродив по улицам, мы зашли в парк. Здесь было безлюдно и тихо. Синие тени сквозили в аллеях. В фонтане и на танцплощадке лежали сугробы. Сколько здесь будет очарований и разочарований с первых теплых весенних вечеров и до последних — осенних, слабо пахнущих астрами! Все лето здесь будет звучать музыка, перемежаемая стуком колес и гудками паровозов, проходивших поблизости поездов...

Володя, как всегда, говорил без умолку, а я слушал его рассеянно. Время от времени я снимал перчатку и подносил ладонь к лицу, с трепетом вдыхая едва уловимый аромат духов.

Ее духов! Первое прикосновение ее руки... Первый взгляд, когда она узнала меня и сразу все поняла, и ее лукавая улыбка, как бы укрепляющая нашу уже общую тайну.

Для меня началась новая жизнь, упоительная и волнующая, в которой была Рива.

— Рива, — сказал я.

— Чего? — спросил Володя.

— Привыкаю к ее имени. Ты читал роман Вальтера Скотта "Айвенго"? Там главную героиню тоже зовут Ревеккой.

— У тебя все совпадает, — улыбнувшись, покровительственно сказал Володя. — Ты и сам сейчас очень похож на Айвенго.

Очень довольные, мы засмеялись.

— Самое главное — ты познакомился. Теперь назначай свидание — и дело в шляпе! — дал указание Володя.

Мы гуляли до вечера, говорили о любви, мечтали о нашем будущем — окончим техникум, потом институт... Какие радужные горизонты рисовали мы для себя! Как искренне верили, что будем счастливы. Володя горячо уверял, что для этого у нас есть все.

Я слушал его, но был поглощен мыслями о Риве. Как назначить ей свидание? Долго ломал голову, пока не остановился на самом простом: передать ей записку с Володей. Дрожащей рукой нацарапал несколько слов: "Приглашаю в кино, буду ждать около клуба в 20 часов 30 минут". Тогда шел аргентинский фильм "Возраст любви", и я очень хотел посмотреть его вместе с Ривой. Мне хотелось вместе с ней пережить упоительные мгновения восторга. Мы с Володей уже два раза смотрели этот фильм в городском кинотеатре, и, как все тогда, сходили с ума от блистательной Лолиты Торрес и от прекрасной музыки. Я буквально бредил этим фильмом и главными героями уже представлял нас с Ривой, и что прекрасная музыка звучит только для нас. Истинная любовь чудовищно эгоистична, и я был счастлив этим эгоизмом.

В тот день я прибежал в клуб за три часа до начала сеанса, взял самые лучшие места и, с трудом подавляя радостную дрожь, стал прогуливаться по березовой аллее около клуба.

Мое первое в жизни свидание! Мне казалось, что все прохожие догадываются, зачем я здесь прогуливаюсь, и улыбаются.

Становилось немного неловко, и в то же время я был очень горд.

До начала сеанса осталось десять минут, а Ривы не было. Я готов был зарыдать от отчаянья.

И тут она появилась! Она шла своей ровной, спокойной походкой. Я очень завидовал людям со спокойной походкой: у них, наверное, в душе всегда мир и покой. Мира и покоя всегда не хватало моей мятущейся душе.

Я бросился к Риве и, задыхаясь от волнения, сказал:

— Скорее! Мы опаздываем!

— Еще целых десять минут, — очаровательно улыбнулась она и продолжала идти так же спокойно.

Едва мы вошли в зал и отыскали наши места, как свет погас и зазвучала божественная музыка. Усаживаясь в темноте рядом с Ривой, я с гордостью подумал: мы последними вошли в переполненный зал, и множество людей увидели, с какой красивой девушкой я иду! Не знаю, был ли потом когда-нибудь я так горд и счастлив, как в эти мгновения.

Весь сеанс я краем глаза наблюдал за выражением лица Ривы и сравнивал ее переживания со своими — они почти во всем совпадали. Моя душа наполнялась радостью: мы думаем и чувствуем одинаково, нам будет легко понимать друг друга. Это самое главное! Когда Володя расставался со своими девчонками, то всегда называл мне одну причину:

— Мы не понимаем друг друга. Мы очень разные.

Наслушавшись его, я стал заранее бояться этого разрушительного непонимания. Вздрогнув от вспыхнувшего в зале света, который вернул меня на землю, я взглянул на Риву и понял, что и она только что спустилась с поднебесья. Я почувствовал, что в эти мгновения наши души слились.

Мы шли по улице и говорили очень легко и оживленно. Рива была в восторге от фильма:

— Какая любовь! А музыка, музыка! Я просто упивалась. Такой фильм можно смотреть до бесконечности. Сегодня смотрела его третий раз. Мы с девчонками два раза убегали с лекций и шли в кинотеатр "Спартак". У нас в институте только и разговоров об этом фильме!

Настала очередь и мне сделать признание:

— Мы с Володей тоже смотрели этот фильм два раза и тоже в кинотеатре "Спартак".

Сказал и мне стало немного неловко оттого, что мы, мужчины, проявили такую слабость.

Рива так заразительно расхохоталась, что я тоже не удержался. Это признание очень сблизило нас, и я подумал: у нас никогда не будет тайн друг от друга.

Я слушал Риву и не заметил, как мы оказались около ее дома. Мне хотелось сказать ей что-то очень хорошее, но от волнения и робости я ничего не сказал.

— Завтра мне рано ехать на лекции, — озабоченно сказала Рива, в ее голосе было извинение. Я собрал всю свою смелость и назначил ей свидание на следующее воскресенье.

Она ушла, и без нее сразу стало пусто и тоскливо. Я медленно шел по безлюдной улице, и только скрип моих шагов по снегу нарушал тишину. А в моей душе все еще звучали музыка из фильма и слова песни, разрывающие сердце:

				Уходи, не проклиная, расставанья час жестокий, 
				Наши судьбы — две дороги, перекресток позади. 
				Сердцу больно, уходи — довольно! 
				Мы чужие — обо мне забудь...

И сверкающие каскады музыки обрушивались на меня.

До перекрестка в наших судьбах было далеко, и я пока переживал чужую боль. Моя боль была впереди. Я шел и чувствовал себя одиноким, но мысль о том, что есть Рива, делала эту боль сладкой. Первый раз в жизни я испытал, как тяжело расставаться с любимыми.

Следующая неделя прошла в томительном ожидании. Я думал только о Риве, с Володей говорил только о ней, пока не надоел ему до чертиков.

По обыкновению, начальственно нахмурив брови, он сказал:

— Хватит тебе с ней носиться. Ну, девчонка как девчонка, чего ты раскудахтался?

Его слова оскорбили и ошеломили меня: как?! Девчонка как девчонка?! Не помню, что тогда в запальчивости я наговорил другу, но он потом мне все простил, потому что был добр и великодушен.

Слушал он меня молча, озабоченно нахмурившись. Так смотрит врач на тяжелобольного.

— Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей! — вдруг он сразил меня строчками из "Евгения Онегина". Против Пушкина я был бессилен и потому молча сдался.

Все дни до следующего свидания мучительно раздумывал: как мне объясниться в любви? Я знал, что все влюбленные обязательно объясняются в любви, и девушки ждут этой минуты. При одной мысли об этом мой язык становился непослушным. Я был очень стеснительным, да к тому же в фильмах того времени, когда показывали сцены объяснения в любви, героини почему-то не воспринимали это всерьез, отшучивались, а то и смеялись над чувствами влюбленных. Больше всего я боялся показаться смешным. Если так случится, я пропал!

Воскресенье неумолимо приближалось, а я так ничего и не придумал. Потом решил, будь что будет: появится удобный момент — скажу о своих чувствах, нет — подожду следующего...

Так прошли несколько встреч. Мы говорили о многом, больше Рива, а я был скован нелепой застенчивостью от ее красоты и больше молчал. Она, видимо, очень хорошо понимала мое состояние. Я был благодарен ей за это и любил еще сильнее.

В одно из свиданий мы гуляли по пустынной улочке над рекой, вышли к берегу. На том берегу, на взгорье, переливались россыпи огней большого города. Когда я смотрел на эти огни, то мне почему-то казалось, что там счастливые люди живут красивой жизнью. Там были многоэтажные дома, не то что домики в нашем пригороде. Не говоря уже о тех комнатах, которые мы снимали, тесных, порою темных, с постоянным опасением, что нас в любой момент могут попросить с квартиры, с нашей вечно унизительной нуждой.

Мы прогуливались над рекой, а неподалеку от берега темнели длинные, широкие проруби. На берегу высились штабели из кирпичей зеленоватого льда, который здесь заготавливали для холодильников и вагонов-ледников: вагоны-рефрижераторы тогда только начинали появляться.

Мы говорили, смеялись, смотрели на огни города, потом остановились. Не помню, как мы оказались очень близко друг к другу. Я вдохнул знакомый аромат духов, который на морозе показался особенно волнующим, и у меня слабо закружилась голова. Мои губы робко коснулись ее теплых полных губ, и в это мгновение ее губы уверенно и властно накрыли мои...

Не помню, сколько это продолжалось, но, когда она отпустила мои губы, чувство счастья и благодарности было настолько сильным, что на моих глазах выступили слезы.

Когда я совсем очнулся, то понял, что обнимаю Риву за плечи. Мне страстно захотелось за счастье первого в моей жизни поцелуя ответить ей таким же счастьем. Я коснулся ее губ своими губами, но вдруг почувствовал, что мои губы не слушаются меня, а мои зубы беспомощно скользят по ее губам, как коньки начинающего конькобежца по льду. Я почувствовал, как ее губы раздвигаются, мгновение — и мои губы потеряли их... и, холодея, я понял, что Рива улыбается. Улыбается над моей неопытностью.

В одно мгновение я погиб в собственных глазах, был уничтожен. Рива сразу поняла мое состояние. Она мягко взяла меня под руку, говорила что-то ласковое и веселое, но ее слова плохо доходили до моего сознания. В горле у меня стоял ком.

Я проводил ее до подъезда, торопливо простился и ушел. Шел и с ужасом думал о том, что не умею целоваться, что Рива поняла: я — ребенок. Ей будет неинтересно со мной встречаться. Все мои мечты и надежды рухнули.

Что делать? Сказать Володе, что Рива совершенно разочаровалась во мне, потому что я не умею целоваться, невозможно. Представляю, как он посмотрит на меня! От жалости и сочувствия мне всегда делалось еще больнее.

Что делать? И желанная встреча раз в неделю, по понедельникам, рано утром, когда я шел на занятия в мастерские, а Рива в институт, уже пугала меня: вдруг в ее прекрасных голубых глазах я увижу жалость?!

Прошла неделя, вторая, но Риву я не встречал. Обеспокоенный и совсем расстроенный, я спросил Володю, давно ли он видел ее.

— Дня два назад. У нее практика в клинической больнице. У меня отлегло от сердца.

Встретились мы неожиданно. После занятий я вывалился с толпой ребят на улицу и прямо у входа в техникум увидел Риву. Я не успел даже смутиться и смотрел на нее, как на неожиданно обретенное сокровище.

Ее прекрасные голубые глаза были широко распахнуты мне навстречу. Такая доброта и ласка светились в них, что все мои тяжкие сомнения сразу рассеялись.

Я сжал ее руки и тихо сказал:

— Как долго я тебя ждал! Рива рассмеялась:

— Как же долго? Ты только появился, а я уже здесь!

— Нет, — смутился я, — я не то хотел сказать...

— Ладно, — сказала Рива, и глаза ее весело заискрились. — Потом все спокойно расскажешь. Приходи с Володей в субботу в семь часов вечера. Родители уедут в гости...

И она заторопилась: к остановке подходил ее автобус. Когда я сообщил Володе о приглашении, он охотно согласился, но твердо сказал:

— Я возьму скрипку. Рива играет на пианино, мы что-нибудь исполним дуэтом.

В этот раз я не стал с ним спорить, но его слова — мы с ней исполним — больно задели мое ревнивое сердце. Какой бы крепкой ни была мужская дружба, но любовь и ревность сильнее. Скрепя сердце, я кивнул.

В назначенное время мы стояли около заветной двери. Володя, как всегда, имел озабоченно начальственный вид, словно пришел не в гости, а на совещание.

Дверь нам открыла улыбающаяся Рива.

— Проходите, мальчики!

Она провела нас в зал, где на круглом столе, накрытом яркой скатертью, стояли бутылка дорогого марочного вина и ваза с апельсинами. При виде этого великолепия Володя широко улыбнулся и, крепко потирая руки, подмигнул мне: видишь, мол, как нас встречают!

Рива была очаровательна в своей ласковой простоте и гостеприимстве. Она наполнила рубиновым вином высокие хрустальные бокалы и, улыбаясь, сказала:

— За наше здоровье!

— За дружбу и любовь! — восторженно выкрикнул Володя. И покраснел, а Рива рассмеялась. Мы осторожно стукнулись бокалами, и послышался тихий мелодичный звон.

После обильного и веселого ужина Володя, как всегда, азартно играл на скрипке, а Рива ему аккомпанировала на фортепьяно. Как мне хотелось быть на его месте! Я всю жизнь по-хорошему завидовал людям, которые играли на музыкальных инструментах. Когда мы жили в селе, там учиться было негде, а когда приехали в город — учиться было уже поздно, да и не на что: еле сводили концы с концами. А я самозабвенно любил музыку...

Я слушал игру, смотрел на богато и красиво обставленную квартиру, и мое сердце невольно сжимала печаль: я мысленно видел комнату, которую мы снимали у мрачной темнолицей старухи, похожей на религиозную изуверку. Комната была с одним окном, узкая, в которой едва помещались две железные кровати. Сундук с пожитками стоял под окном. Обедали мы за старым, ободранным столом в темной, грязной кухне.

Сейчас я был в другом мире — светлом, праздничном, нарядном, из которого мне, как Золушке, надо было возвращаться в тоскливый, чужой угол. И не видно было конца нашему унизительному прозябанию. С Володей мы только иногда мечтали о какой-то хорошей жизни, которая начнется для нас, когда мы окончим техникум.

У меня не было зависти к миру, в котором жила Рива, а только доброе удивление: оказывается, есть и вот такая жизнь, о которой я даже не догадывался. Володя тоже был лишен зависти. Мы ждали дня, когда начнем добиваться такой жизни. Двери в эту жизнь нам могли открыть только образование и отличная работа. Какими мы были счастливыми в то время и какими наивными! Может, быть наивным — это и значит быть счастливым?

Наш музыкальный вечер продолжался. Когда Володя исчерпал свой репертуар, Рива взяла несколько аккордов на фортепьяно и запела невысоким, хорошо поставленным голосом:

				Город спал, гасли огни.
				Помнишь, гуляли с тобою всю ночь одни?
				Помнишь прощанья и обещанья, где теперь они?

Это был романс из нового фильма "Командир корабля", который произвел на меня очень сильное впечатление. В то время я мечтал после окончания техникума поступить в военно-морское училище. Я представлял, как пройду по улицам нашего пригорода в форме морского офицера, с кортиком и в золотых погонах. А когда в таком великолепии появлюсь перед Ривой, сердце ее будет покорено навсегда.

Я слушал пение Ривы, и мое сердце переполнялось любовью, но в то же время какой-то коварный бес-искуситель шептал, что этот романс адресуется не мне. Прекрасные голубые глаза Ривы были устремлены куда-то очень далеко, и взгляд их был нежным и печальным. Мое сердце сжало тревожное предчувствие. В тот вечер я впервые понял, что я моложе Ривы и что у нее кто-то был до меня или есть, и это может многое изменить в наших отношениях. Мое извечное самоуничижение помешало мне в тот вечер подумать, что этот романс она могла петь и для меня.

После романса она запела ошеломляюще популярную кубинскую песню "Голубка". Ее голос звучал так проникновенно, словно она объяснялась в любви, жаловалась на разлуку и умоляла о встрече, потому что ее сердце уже не в силах ждать.

Я уныло, с душевной болью опять подумал: у Ривы кто-то есть, он где-то далеко, и в мыслях она летит к нему, как эта голубка, и тоже ищет его парус над волною морскою...

Когда мы прощались в передней, а Володя деликатно вышел на лестницу, Рива нежно шепнула, едва коснувшись губами моей щеки:

— Приходи в субботу в семь часов вечера... один!

От нежного шепота, и особенно от волнующего слова "один", хмельной огонь хлынул в мою голову. В глубине ее глаз мягко плескалось голубое сияние.

"Один!!!"

Только что низвергнутый ревностью на дно ада и уже принявший первые нестерпимые муки, я в одно мгновение был вознесен на седьмое небо райского блаженства: она все-таки меня немного любит! Любит! Любит!

Едва касаясь ногами ступенек, я скатился по лестнице вслед за Володей. Искоса взглянув на меня, он уверенно сказал:

— Вы целовались!

— Нет! — задыхаясь от счастья, сказал я. — Я только сказал ей "до свидания".

— Ладно, — снисходительно буркнул Володя.

⇑ К содержанию ⇑
⇒ К следующей главе ⇒

Александр Владимиров© 2010 – 2013 Мой почтовый ящик


Сайт создан в системе uCoz